II
Было уж почти восемь часов; оба спешили к Бакалееву, чтоб прийти раньше Лужина.
– Ну, кто ж это был? – спросил Разумихин, только что вышли на улицу.
– Это был Свидригайлов, тот самый помещик, в доме которого была обижена сестра, когда служила у них гувернанткой. Через его любовные преследования она от них вышла, выгнанная его женой, Марфой Петровной. Эта Марфа Петровна просила потом у Дуни прощения, а теперь вдруг умерла. Это про нее давеча говорили. Не знаю почему, я этого человека очень боюсь. Он приехал тотчас после похорон жены. Он очень странный и на что‑то решился… Он как будто что‑то знает… От него надо Дуню оберегать… вот это я и хотел сказать тебе, слышишь?
– Оберегать! Что ж он может против Авдотьи Романовны? Ну, спасибо тебе, Родя, что мне так говоришь… Будем, будем оберегать!.. Где живет?
– Не знаю.
– Зачем не спросил? Эх, жаль! Впрочем, узнаю!
– Ты его видел? – спросил Раскольников после некоторого молчания.
– Ну да, заметил; твердо заметил.
– Ты его точно видел? Ясно видел? – настаивал Раскольников.
– Ну да, ясно помню; из тысячи узнаю, я памятлив на лица.
Опять помолчали.
– Гм… то‑то… – пробормотал Раскольников. – А то знаешь… мне подумалось… мне все кажется… что это может быть и фантазия.
– Да про что ты? Я тебя не совсем хорошо понимаю.
– Вот вы все говорите, – продолжал Раскольников, скривив рот в улыбку, – что я помешанный; мне и показалось теперь, что, может быть, я в самом деле помешанный и только призрак видел!
– Да что ты это?
– А ведь кто знает! Может, я и впрямь помешанный, и все, что во все эти дни было, все, может быть, так только, в воображении…
– Эх, Родя! Расстроили тебя опять!.. Да что он говорил, с чем приходил?
Раскольников не отвечал, Разумихин подумал с минуту.
– Ну, слушай же мой отчет, – начал он. – Я к тебе заходил, ты спал. Потом обедали, а потом я пошел к Порфирию. Заметов все у него. Я было хотел начать, и ничего не вышло. Все не мог заговорить настоящим образом. Они точно не понимают и понять не могут, но вовсе не конфузятся. Отвел я Порфирия к окну и стал говорить, но опять отчего‑то не так вышло: он смотрит в сторону, и я смотрю в сторону. Я, наконец, поднес к его роже кулак и сказал, что размозжу его, по‑родственному. Он только посмотрел на меня. Я плюнул и ушел, вот и все. Очень глупо. С Заметовым я ни слова. Только видишь: я думал, что подгадил, а мне, сходя с лестницы, мысль одна пришла, так и осенила меня: из чего мы с тобой хлопочем? Ведь если б тебе опасность была или там что‑нибудь, ну, конечно. А ведь тебе что! Ты тут ни при чем, так наплевать на них; мы же над ними насмеемся потом, а я бы на твоем месте их еще мистифировать стал. Ведь как им стыдно‑то потом будет! Плюнь; потом и поколотить можно будет, а теперь посмеемся!
– Разумеется, так! – ответил Раскольников. «А что‑то ты завтра скажешь?» – подумал он про себя. Странное дело, до сих пор еще ни разу не приходило ему в голову: «что подумает Разумихин, когда узнает?» Подумав это, Раскольников пристально поглядел на него. Теперешним же отчетом Разумихина о посещении Порфирия он очень немного был заинтересован: так много убыло с тех пор и прибавилось!..
В коридоре они столкнулись с Лужиным: он явился ровно в восемь часов и отыскивал нумер, так что все трое вошли вместе, но не глядя друг на друга и не кланяясь. Молодые люди прошли вперед, а Петр Петрович, для приличия, замешкался несколько в прихожей, снимая пальто. Пульхерия Александровна тотчас же вышла встретить его на пороге. Дуня здоровалась с братом.
Петр Петрович вошел и довольно любезно, хотя и с удвоенною солидностью, раскланялся с дамами. Впрочем, смотрел так, как будто немного сбился и еще не нашелся. Пульхерия Александровна, тоже как будто сконфузившаяся, тотчас же поспешила рассадить всех за круглым столом, на котором кипел самовар. Дуня и Лужин поместились напротив друг друга по обоим концам стола. Разумихин и Раскольников пришлись напротив Пульхерии Александровны, – Разумихин ближе к Лужину, а Раскольников подле сестры.
Наступило мгновенное молчание. Петр Петрович не спеша вынул батистовый платок, от которого понесло духами, и высморкался с видом хоть и добродетельного, но все же несколько оскорбленного в своем достоинстве человека, и притом твердо решившегося потребовать объяснений. Ему еще в передней пришла было мысль: не снимать пальто и уехать и тем строго и внушительно наказать обеих дам, так чтобы разом дать все почувствовать. Но он не решился. Притом этот человек не любил неизвестности, а тут надо было разъяснить: если так явно нарушено его приказание, значит, что‑нибудь да есть, а стало быть, лучше наперед узнать; наказать же всегда будет время, да и в его руках.
– Надеюсь, путешествие прошло благополучно? – официально обратился он к Пульхерии Александровне.
– Слава богу, Петр Петрович.
– Весьма приятно‑с. И Авдотья Романовна тоже не устали?
– Я‑то молода и сильна, не устану, а мамаше так очень тяжело было, – ответила Дунечка.
– Что делать‑с; наши национальные дороги весьма длинны. Велика так называемая «матушка Россия»… Я же, при всем желании, никак не мог вчера поспешить к встрече. Надеюсь, однако, что все произошло без особых хлопот?
– Ах нет, Петр Петрович, мы были очень обескуражены, – с особой интонацией поспешила заявить Пульхерия Александровна, – и если б сам бог, кажется, не послал нам вчера Дмитрия Прокофьича, то мы просто бы так и пропали. Вот они, Дмитрий Прокофьич Разумихин, – прибавила она, рекомендуя его Лужину.
– Как же, имел удовольствие… вчера, – пробормотал Лужин, неприязненно покосившись на Разумихина, затем нахмурился и примолк. Да и вообще Петр Петрович принадлежал к разряду людей, по‑видимому, чрезвычайно любезных в обществе и особенно претендующих на любезность, но которые, чуть что не по них, тотчас же и теряют все свои средства и становятся похожими скорее на мешки с мукой, чем на развязных и оживляющих общество кавалеров. Все опять примолкли: Раскольников упорно молчал, Авдотья Романовна до времени не хотела прерывать молчания, Разумихину нечего было говорить, так что Пульхерия Александровна опять затревожилась.
– Марфа Петровна умерла, вы слышали, – начала она, прибегая к своему капитальному средству.
– Как же, слышал‑с. По первому слуху был уведомлен и даже приехал вам теперь сообщить, что Аркадий Иванович Свидригайлов, немедленно после похорон супруги, отправился поспешно в Петербург. Так, по крайней мере, по точнейшим известиям, которые я получил.
– В Петербург? Сюда? – тревожно спросила Дунечка и переглянулась с матерью.
– Точно так‑с, и уж, разумеется, не без целей, приняв во внимание поспешность выезда и вообще предшествовавшие обстоятельства.
– Господи! Да неужели он и тут не оставит Дунечку в покое? – вскрикнула Пульхерия Александровна.
– Мне кажется, особенно тревожиться нечего, ни вам, ни Авдотье Романовне, конечно, если сами не пожелаете входить в какие бы то ни было с ним отношения. Что до меня касается, я слежу и теперь разыскиваю, где он остановился…
– Ах, Петр Петрович, вы не поверите, до какой степени вы меня теперь испугали! – продолжала Пульхерия Александровна. – Я его всего только два раза видела, и он мне показался ужасен, ужасен! Я уверена, что он был причиною смерти покойницы Марфы Петровны.
– Насчет этого нельзя заключить. Я имею известия точные. Не спорю, может быть, он способствовал ускоренному ходу вещей, так сказать, нравственным влиянием обиды; но что касается поведения и вообще нравственной характеристики лица, то я с вами согласен. Не знаю, богат ли он теперь и что именно оставила ему Марфа Петровна; об этом мне будет известно в самый непродолжительный срок; но уж, конечно, здесь, в Петербурге, имея хотя бы некоторые денежные средства, он примется тотчас за старое. Это самый развращенный и погибший в пороках человек из всех подобного рода людей! Я имею значительное основание предполагать, что Марфа Петровна, имевшая несчастие столь полюбить его и выкупить из долгов, восемь лет назад, послужила ему еще и в другом отношении: единственно ее старанием и жертвами затушено было, в самом начале, уголовное дело, с примесью зверского и, так сказать, фантастического душегубства, за которое он весьма и весьма мог бы прогуляться в Сибирь. Вот каков этот человек, если хотите знать.
– Ах, господи! – вскричала Пульхерия Александровна. Раскольников внимательно слушал.
– Вы правду говорите, что имеете об этом точные сведения? – спросила Дуня строго и внушительно.
– Я говорю только то, что слышал сам, по секрету, от покойницы Марфы Петровны. Надо заметить, что, с юридической точки зрения, дело это весьма темное. Здесь жила, да и теперь, кажется, проживает некоторая Ресслих, иностранка и сверх того мелкая процентщица, занимающаяся и другими делами. С этою‑то Ресслих господин Свидригайлов находился издавна в некоторых весьма близких и таинственных отношениях. У ней жила дальняя родственница, племянница кажется, глухонемая, девочка лет пятнадцати и даже четырнадцати, которую эта Ресслих беспредельно ненавидела и каждым куском попрекала; даже бесчеловечно била. Раз она найдена была на чердаке удавившеюся. Присуждено, что от самоубийства. После обыкновенных процедур тем дело и кончилось, но впоследствии явился, однако, донос, что ребенок был… жестоко оскорблен Свидригайловым. Правда, все это было темно, донос был от другой же немки, отъявленной женщины и не имевшей доверия; наконец, в сущности, и доноса не было благодаря стараниям и деньгам Марфы Петровны; все ограничилось слухом. Но, однако, этот слух был многознаменателен. Вы, конечно, Авдотья Романовна, слышали тоже у них об истории с человеком Филиппом, умершим от истязаний, лет шесть назад, еще во время крепостного права.
– Я слышала, напротив, что этот Филипп сам удавился.
– Точно так‑с, но принудила или, лучше сказать, склонила его к насильственной смерти беспрерывная система гонений и взысканий господина Свидригайлова.
– Я не знаю этого, – сухо ответила Дуня, – я слышала только какую‑то очень странную историю, что этот Филипп был какой‑то ипохондрик, какой‑то домашний философ, люди говорили, «зачитался», и что удавился он более от насмешек, а не от побой господина Свидригайлова. А он при мне хорошо обходился с людьми, и люди его даже любили, хотя и действительно тоже винили его в смерти Филиппа.
– Я вижу, что вы, Авдотья Романовна, как‑то стали вдруг наклонны к его оправданию, – заметил Лужин, скривя рот в двусмысленную улыбку. – Действительно, он человек хитрый и обольстительный насчет дам, чему плачевным примером служит Марфа Петровна, так странно умершая. Я только хотел послужить вам и вашей мамаше своим советом, ввиду его новых и несомненно предстоящих попыток. Что же до меня касается, то я твердо уверен, что этот человек несомненно исчезнет опять в долговом отделении. Марфа Петровна отнюдь никогда не имела намерения что‑нибудь за ним закрепить, имея в виду детей, и если и оставила ему нечто, то разве нечто самое необходимое, малостоящее, эфемерное, чего и на год не хватит человеку с его привычками.
– Петр Петрович, прошу вас, – сказала Дуня, – перестанемте о господине Свидригайлове. На меня это наводит тоску.
– Он сейчас приходил ко мне, – сказал вдруг Раскольников, в первый раз прерывая молчание.
Со всех сторон раздались восклицания, все обратились к нему. Даже Петр Петрович взволновался.
– Часа полтора назад, когда я спал, он вошел, разбудил меня и отрекомендовался, – продолжал Раскольников. – Он был довольно развязен и весел и совершенно надеется, что я с ним сойдусь. Между прочим, он очень просит и ищет свидания с тобою, Дуня, а меня просил быть посредником при этом свидании. У него есть к тебе одно предложение; в чем оно, он мне сообщил. Кроме того, он положительно уведомил меня, что Марфа Петровна, за неделю до смерти, успела оставить тебе, Дуня, по завещанию три тысячи рублей, и деньги эти ты можешь теперь получить в самом скором времени.
– Слава богу! – вскричала Пульхерия Александровна и перекрестилась. – Молись за нее, Дуня, молись!
– Это действительная правда, – сорвалось у Лужина.
– Ну‑ну, что же дальше? – торопила Дунечка.
– Потом он сказал, что он сам не богат и все имение достается его детям, которые теперь у тетки. Потом, что остановился где‑то недалеко от меня, а где? – не знаю, не спросил…
– Но что же, что же он хочет предложить Дунечке? – спросила перепуганная Пульхерия Александровна. – Сказал он тебе?
– Да, сказал.
– Что же?
– Потом скажу. – Раскольников замолчал и обратился к своему чаю.
Петр Петрович вынул часы и посмотрел.
– Необходимо отправиться по делу, и таким образом не помешаю, – прибавил он с несколько пикированным видом и стал вставать со стула.
– Останьтесь, Петр Петрович, – сказала Дуня, – ведь вы намерены были просидеть вечер. К тому же вы сами писали, что желаете об чем‑то объясниться с маменькой.
– Точно так‑с, Авдотья Романовна, – внушительно проговорил Петр Петрович, присев опять на стул, но все еще сохраняя шляпу в руках, – я действительно желал объясниться и с вами, и с многоуважаемою вашею мамашей, и даже о весьма важных пунктах. Но как и брат ваш не может при мне объясниться насчет некоторых предложений господина Свидригайлова, так и я не желаю и не могу объясниться… при других… насчет некоторых весьма и весьма важных пунктов. К тому же капитальная и убедительнейшая просьба моя не была исполнена…
Лужин сделал горький вид и осанисто примолк.
– Просьба ваша, чтобы брата не было при нашем свидании, не исполнена единственно по моему настоянию, – сказала Дуня. – Вы писали, что были братом оскорблены; я думаю, что это надо немедленно разъяснить и вы должны помириться. И если Родя вас действительно оскорбил, то он должен и будет просить у вас извинения.
Петр Петрович тотчас же закуражился.
– Есть некоторые оскорбления, Авдотья Романовна, которые, при всей доброй воле, забыть нельзя‑с. Во всем есть черта, за которую перейти опасно; ибо, раз переступив, воротиться назад невозможно.
– Я вам не про то, собственно, говорила, Петр Петрович, – немного с нетерпением перебила Дуня, – поймите хорошенько, что все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько‑нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он будет просить прощения.
– Удивляюсь, что вы ставите так вопрос, Авдотья Романовна, – раздражался все более и более Лужин. – Ценя и, так сказать, обожая вас, я в то же время весьма и весьма могу не любить кого‑нибудь из ваших домашних. Претендуя на счастье вашей руки, не могу в то же время принять на себя обязательств несогласимых…
– Ах, оставьте всю эту обидчивость, Петр Петрович, – с чувством перебила Дуня, – и будьте тем умным и благородным человеком, каким я вас всегда считала и считать хочу. Я вам дала великое обещание, я ваша невеста; доверьтесь же мне в этом деле и поверьте, я в силах буду рассудить беспристрастно. То, что я беру на себя роль судьи, это такой же сюрприз моему брату, как и вам. Когда я пригласила его сегодня, после письма вашего, непременно прийти на наше свидание, я ничего ему не сообщила из моих намерений. Поймите, что если вы не помиритесь, то я должна же выбирать между вами: или вы, или он. Так стал вопрос и с его и с вашей стороны. Я не хочу и не должна ошибиться в выборе. Для вас я должна разорвать с братом; для брата я должна разорвать с вами. Я хочу и могу узнать теперь наверно: брат ли он мне? А про вас: дорога ли я вам, цените ли вы меня; муж ли вы мне?
– Авдотья Романовна, – закоробившись, произнес Лужин, – ваши слова слишком многозначительны для меня, скажу более, даже обидны, ввиду того положения, которое я имею честь занимать в отношении к вам. Не говоря уже ни слова об обидном и странном сопоставлении, на одну доску, между мной и… заносчивым юношей, словами вашими вы допускаете возможность нарушения данного мне обещания. Вы говорите: «или вы, или он?», стало быть, тем самым показываете мне, как немного я для вас значу… я не могу допустить этого при отношениях и… обязательствах, существующих между нами.
– Как! – вспыхнула Дуня, – я ставлю ваш интерес рядом со всем, что до сих пор было мне драгоценно в жизни, что до сих пор составляло всю мою жизнь, и вдруг вы обижаетесь за то, что я даю вам мало цены!
Раскольников молча и язвительно улыбнулся. Разумихина всего передернуло; но Петр Петрович не принял возражения; напротив, с каждым словом становился он все привязчивее и раздражительнее, точно во вкус входил.
– Любовь к будущему спутнику жизни, к мужу, должна превышать любовь к брату, – произнес он сентенциозно, – а во всяком случае, я не могу стоять на одной доске… Хоть я и настаивал давеча, что в присутствии вашего брата не желаю и не могу изъяснить всего, с чем пришел, тем не менее я теперь же намерен обратиться к многоуважаемой вашей мамаше для необходимого объяснения по одному весьма капитальному и для меня обидному пункту. Сын ваш, – обратился он к Пульхерии Александровне, – вчера, в присутствии господина Рассудкина (или… кажется, так? извините, запамятовал вашу фамилию, – любезно поклонился он Разумихину), обидел меня искажением мысли моей, которую я сообщил вам тогда в разговоре частном, за кофеем, именно что женитьба на бедной девице, уже испытавшей жизненное горе, по‑моему, повыгоднее в супружеском отношении, чем на испытавшей довольство, ибо полезнее для нравственности. Ваш сын умышленно преувеличил значение слов до нелепого, обвинив меня в злостных намерениях и, по моему взгляду, основываясь на вашей собственной корреспонденции. Почту себя счастливым, если вам, Пульхерия Александровна, возможно будет разубедить меня в противном отношении и тем значительно успокоить. Сообщите же мне, в каких именно терминах передали вы слова мои в вашем письме к Родиону Романовичу?
– Я не помню, – сбилась Пульхерия Александровна, – а передала, как сама поняла. Не знаю, как передал вам Родя… Может, он что‑нибудь и преувеличил.
– Без вашего внушения он преувеличить не мог.
– Петр Петрович, – с достоинством произнесла Пульхерия Александровна, – доказательство тому, что мы с Дуней не приняли ваших слов в очень дурную сторону, это то, что мы здесь.
– Хорошо, маменька! – одобрительно сказала Дуня.
– Стало быть, я и тут виноват! – обиделся Лужин.
– Вот, Петр Петрович, вы все Родиона вините, а вы и сами об нем давеча неправду написали в письме, – прибавила, ободрившись, Пульхерия Александровна.
– Я не помню, чтобы написал какую‑нибудь неправду‑с.
– Вы написали, – резко проговорил Раскольников, не оборачиваясь к Лужину, – что я вчера отдал деньги не вдове раздавленного, как это действительно было, а его дочери (которой до вчерашнего дня никогда не видал). Вы написали это, чтобы поссорить меня с родными, и для того прибавили, в гнусных выражениях, о поведении девушки, которой вы не знаете. Все это сплетня и низость.
– Извините, сударь, – дрожа со злости, ответил Лужин, – в письме моем я распространился о ваших качествах и поступках единственно в исполнении тем самым просьбы вашей сестрицы и мамаши описать им: как я вас нашел и какое вы на меня произвели впечатление? Что же касается до означенного в письме моем, то найдите хоть строчку несправедливую, то есть что вы не истратили денег и что в семействе том, хотя бы и несчастном, не находилось недостойных лиц?
– А по‑моему, так вы, со всеми вашими достоинствами, не стоите мизинца этой несчастной девушки, в которую вы камень бросаете.
– Стало быть, вы решились бы и ввести ее в общество вашей матери и сестры?
– Я это уж и сделал, если вам хочется знать. Я посадил ее сегодня рядом с маменькой и с Дуней.
– Родя! – вскричала Пульхерия Александровна.
Дунечка покраснела; Разумихин сдвинул брови. Лужин язвительно и высокомерно улыбнулся.
– Сами изволите видеть, Авдотья Романовна, – сказал он, – возможно ли тут соглашение? Надеюсь теперь, что дело это кончено и разъяснено, раз навсегда. Я же удалюсь, чтобы не мешать дальнейшей приятности родственного свидания и сообщению секретов (он встал со стула и взял шляпу). Но, уходя, осмелюсь заметить, что впредь надеюсь быть избавлен от подобных встреч и, так сказать, компромиссов. Вас же особенно буду просить, многоуважаемая Пульхерия Александровна, на эту же тему, тем паче, что и письмо мое было адресовано вам, а не кому иначе.
Пульхерия Александровна немного обиделась.
– Чтой‑то вы уж совсем нас во власть свою берете, Петр Петрович. Дуня вам рассказала причину, почему не исполнено ваше желание: она хорошие намерения имела. Да и пишете вы мне, точно приказываете. Неужели ж нам каждое желание ваше за приказание считать? А я так вам напротив скажу, что вам следует теперь к нам быть особенно деликатным и снисходительным, потому что мы все бросили и, вам доверясь, сюда приехали, а стало быть, и без того уж почти в вашей власти состоим.
– Это не совсем справедливо, Пульхерия Александровна, и особенно в настоящий момент, когда возвещено о завещанных Марфой Петровной трех тысячах, что, кажется, очень кстати, судя по новому тону, которым заговорили со мной, – прибавил он язвительно.
– Судя по этому замечанию, можно действительно предположить, что вы рассчитывали на нашу беспомощность, – раздражительно заметила Дуня.
– Но теперь, по крайней мере, не могу так рассчитывать и особенно не желаю помешать сообщению секретных предложений Аркадия Ивановича Свидригайлова, которыми он уполномочил вашего братца и которые, как я вижу, имеют для вас капитальное, а может быть, и весьма приятное значение.
– Ах, боже мой! – вскрикнула Пульхерия Александровна.
Разумихину не сиделось на стуле.
– И тебе не стыдно теперь, сестра? – спросил Раскольников.
– Стыдно, Родя, – сказала Дуня. – Петр Петрович, подите вон! – обратилась она к нему, побледнев от гнева.
Петр Петрович, кажется, совсем не ожидал такого конца. Он слишком надеялся на себя, на власть свою и на беспомощность своих жертв. Не поверил и теперь. Он побледнел, и губы его затряслись.
– Авдотья Романовна, если я выйду теперь в эту дверь, при таком напутствии, то – рассчитайте это – я уж не ворочусь никогда. Обдумайте хорошенько! Мое слово твердо.
– Что за наглость! – вскричала Дуня, быстро подымаясь с места, – да я и не хочу, чтобы вы возвращались назад!
– Как? Так вот ка‑а‑к‑с! – вскричал Лужин, совершенно не веровавший, до последнего мгновения, такой развязке, а потому совсем потерявший теперь нитку, – так так‑то‑с! Но знаете ли, Авдотья Романовна, что я мог бы и протестовать‑с.
– Какое право вы имеете так говорить с ней! – горячо вступилась Пульхерия Александровна, – чем вы можете протестовать? И какие это ваши права? Ну, отдам я вам, такому, мою Дуню? Подите, оставьте нас совсем! Мы сами виноваты, что на несправедливое дело пошли, а всех больше я…
– Однако ж, Пульхерия Александровна, – горячился в бешенстве Лужин, – вы связали меня данным словом, от которого теперь отрекаетесь… и, наконец… наконец, я вовлечен был, так сказать, через то в издержки…
Эта последняя претензия до того была в характере Петра Петровича, что Раскольников, бледневший от гнева и от усилий сдержать его, вдруг не выдержал и – расхохотался. Но Пульхерия Александровна вышла из себя:
– В издержки? В какие же это издержки? Уж не про сундук ли наш вы говорите? Да ведь вам его кондуктор задаром перевез. Господи, мы же вас и связали! Да вы опомнитесь, Петр Петрович, это вы нас по рукам и по ногам связали, а не мы вас!
– Довольно, маменька, пожалуйста, довольно! – упрашивала Авдотья Романовна. – Петр Петрович, сделайте милость, уйдите!
– Уйду‑с, но одно только последнее слово! – проговорил он, уже почти совсем не владея собою, – ваша мамаша, кажется, совершенно забыла, что я решился вас взять, так сказать, после городской молвы, разнесшейся по всему околотку насчет репутации вашей. Пренебрегая для вас общественным мнением и восстановляя репутацию вашу, уж, конечно, мог бы я, весьма и весьма, понадеяться на возмездие и даже потребовать благодарности вашей… И только теперь открылись глаза мои! Вижу сам, что, может быть, весьма и весьма поступил опрометчиво, пренебрегая общественным голосом…
– Да он о двух головах, что ли! – крикнул Разумихин, вскакивая со стула и уже готовясь расправиться.
– Низкий вы и злой человек! – сказала Дуня.
– Ни слова! Ни жеста! – вскрикнул Раскольников, удерживая Разумихина; затем, подойдя чуть не в упор к Лужину:
– Извольте выйти вон! – сказал он тихо и раздельно, – и ни слова более, иначе…
Петр Петрович несколько секунд смотрел на него с бледным и искривленным от злости лицом; затем повернулся, вышел, и, уж конечно, редко кто‑нибудь уносил на кого в своем сердце столько злобной ненависти, как этот человек на Раскольникова. Его, и его одного, он обвинял во всем. Замечательно, что, уже спускаясь с лестницы, он все еще воображал, что дело еще, может быть, совсем не потеряно и, что касается одних дам, даже «весьма и весьма» поправимое.