Эта книга продолжает серию книг об истории преступлений и преступности. В ней описываются преступления убийц и маньяков, оставивших свой кровавый след в истории человеческой цивилизации, на ее страницах нашли свое место лица данной категории со времен античности до 90-х годов XX столетия.Многие из вас впервые узнают о том, что Синяя борода и Дракула — отнюдь не персонажи сказок и легенд, а реально существовавшие люди, чьи преступления до сих пор внушают ужас.
Прочитав о борьбе правоохранительных органов с этим злом в наши дни, читатель поймет, что сегодняшние преступники в сравнении с преступниками прошлых времен умнее и изощреннее. Поэтому, чтобы противостоять этой криминальной волне, необходимо знать о методах их преступной деятельности. Книга рассчитана на самый широкий круг читателей.
I. ЦЕЗАРИ-УБИЙЦЫ
1. Узаконенные убийства в Риме
Смерть Цицерона.
В октябре 43 года до н. э., спустя полтора года после убийства Юлия Цезаря, его полководцы Марк Антоний, Эмилий Лепид и племянник Октавиан, [1] сопровождаемые своими войсками, встретились около города Бононии в Северной Италии и заключили соглашение, известное под названием второго триумвирата. [2] Его участники присваивали себе на ближайшие пять лет верховную власть в государстве.
В ноябре 43 года войска трех полководцев торжественно вошли в Рим. Было решено, что Октавиан на остающееся время года уступает свое консульство цезарианцу Вентидию, но вместе с Антонием и Лепидом получает право занимать государственные должности. Для скрепления союза Октавиан вступил в брак с Клодией, падчерицей Антония.
Что понимали триумвиры под выражением «восстановленме порядка», не замедлило обнаружиться.
Оно заключалось в истреблении их политических противников и в мести убийцам Цезаря. Следуя примеру римского диктатора Суллы, триумвиры с холодным расчетом составили список тех, кого следовало убить. В этот список были внесены богатейшие из римлян под тем предлогом, что они или принимали участие в убийстве Цезаря, или радовались ему. В этот же список каждый из триумвиров внес имена своих личных врагов. К смерти было предназначено около 300 сенаторов и более 2000 всадников. [3] Имения их должны были быть конфискованы и предназначались на покрытие громадных расходов по содержанию войска. Антоний первым внес в список знаменитого оратора, республиканца Цицерона, а Октавиан, в числе прочих, своего собственного опекуна; Лепид без малейшего возражения допустил внести в список имя своего брата.
Марк Антонии. Изображение на монете
Злополучные жители Рима и не подозревали того, что им готовилось. Был вечер, когда на улицах появились шайки убийц. Первые, кого они встретили, были четыре сенатора, внесенные в списки. Они тотчас были убиты на месте, и затем началась резня. Дома осужденных были окружены, двери выломаны и начались розыски несчастных. Благодаря наступившей ночной темноте, многим удалось спастись бегством; в их числе был и Цицерон. Всякому, укрывавшему обреченных, грозила смерть. За головы убитых была назначена плата: каждый свободнорожденный получал за голову 25000 динариев, а раб -10000. Теперь узы родства, дружбы, уважения и любви потеряли всякое значение, и в городе с необузданным неистовством разразились всевозможного рода пороки и страсти. Сыновья предавали отцов, жены — мужей, рабы — своих господ, должники — кредиторов. Мостовая на улицах и полы в домах были залиты кровью убитых. Головы жертв выставлялись напоказ на ораторских кафедрах, а тела бросались в Тибр.
Но посреди этих бесчеловечных сцен еще ярче выделялись прекрасные подвиги верности, самопожертвования, сострадания и человеколюбия даже со стороны рабов. Многие из них умирали под пыткой, но не выдавали своих скрывавшихся господ. Один раб, сопровождая своего бежавшего господина, спрятал его в роще, а сам пошел отыскивать лодку. Вернувшись, он увидел, что хозяин уже окружен стражей и падает на землю, пораженный мечом начальника стражи. «Господин, — воскликнул раб, — вздохни еще раз!» И затем убил начальника стражи. «Ты отмщен!» — воскликнул он снова и пронзил мечом сам себя. Преданный раб сенатора Вентидия на глазах остальных рабов заковал своего господина в цепи. Но ночью, достав хозяину платье военачальника, а сам с сотоварищами переодевшись в солдатскую одежду, вывел их всех из города, как будто они сами шли убивать. Однажды им пришлось ночевать в одном доме с шайкой убийц, которые сообщили, что они посланы в погоню за Вентидием. «А! — сказал раб, — мы также его ищем».
Другой раб вышел навстречу убийцам в одежде своего господина. Убийцы уже хотели нанести ему удар, когда другой раб крикнул: «Это не он; я покажу вам настоящего господина, который спрятался». Он действительно указал место, где скрывался его господин, который и был убит. Но едва народ узнал об этом происшествии, как в негодовании кинулся к дому и не успокоился, пока предатель не был распят, а верный раб не получил в награду свободу.
На защиту внесенного в список дяди Антония явилась к триумвирам родная мать Антония и с благородным мужеством сказала им, что осужденный находится в ее доме и что, если его не освободят от приговора, она умрет вместе с ним.
Октавиан Август. Мрамор. Рим. Ватиканские музеи
Регин, бывший некогда наместником и полководцем, с измазанным сажей лицом, переодетый угольщиком, вышел из дома, погоняя перед собой осла, нагруженного углем. Однако один солдат узнал его. За выдачу этот солдат мог бы получить деньги, но, благородный человек, он сказал Регину вполголоса: «Счастливого пути, начальник!» и спокойно пропустил его.
Жертвой этих ужасных дней стали и оба брата Цицероны. Они находились в тускуланском поместье, когда получили известие о своем приговоре. Сначала братья хотели бежать в Македонию к находящемуся там Бруту, но на путешествие не было ни денег, ни продовольствия, поэтому Квинт решился поехать в Рим. Но едва он добрался до своего дома, как был предательски выдан, и убийцы вошли в дом. Навстречу им вышел сын Квинта и клялся, что он не знает, где его отец. Не довольствуясь его уверениями, убийцы подвергли юношу пытке огнем и тисками. С ужасом слышит спрятавшийся отец стоны и вопли терзаемого. Родительская любовь пересилила страх, и Квинт Цицерон выскочил, чтобы спасти сына. Но безжалостные убийцы умертвили их обоих.
Рим. Мавзолей Августа
Между тем Марк Цицерон добрался до моря и в нерешительности стоял на берегу. Сначала он приказал внести его на корабль, но потом передумал. То он хотел отправиться к Сексту Помпею, то в сердечном трепете намеревался обратиться к Октавиану с мольбой о пощаде. Наконец Цицерон приказал нести себя в свое поместье. И по дороге его настигла шайка убийц. Едва он высунул голову из носилок, как бывший военный трибун Попилий Ленас, которого Цицерон когда-то защищал в суде, нанес ему три удара мечом по шее. Попилий отнес голову Цицерона к Антонию и получил за нее в десять раз больше назначенной цены. Мстительная жена Антония, Фульвия, проколола булавками язык, который, вероятно, не шадил и ее. Затем Антоний приказал выставить голову и правую руку Цицерона перед ораторской кафедрой, украшением которой так часто был погибший.
Так трагически кончил свою жизнь величайший из римских ораторов. Он имел необыкновенный дар речи, неисчерпаемое богатство выражений, позволявшее для всякого настроения находить вполне соответствующие слова и выражения, дар убедительного и живого остроумия, звучный голос и благородную наружность. Как частный человек, Цицерон обладал всеми добродетелями, которые доставляли ему любовь и уважение всех честных людей. При всеобщем разврате его чистота вдвойне достойна похвалы и уважения. Цицерон самоотверженно любил отечество и стремился к справедливости и благородству. Как политический деятель, Цицерон, конечно, выказал мало проницательности и еще меньше твердости, чему много способствовало его добродушие.
Едва миновали убийства, как начались грабежи. Все жители Рима были парализованы царящим беззаконием и незащищенностью. Триумвиры ото всех требовали взносов в государственную казну. В этом отношении не пощадили даже женщин. 1400 богатых женщин были объявлены лишенными своих имений под тем предлогом, что они находились в родстве с убийцами Цезаря. Они явились все к триумвирам, и одна из них, дочь оратора Гортензия, подала просьбу, в которой доказывала несправедливость такого постановления. Следствием такого ходатайства было, по крайней мере, то, что триумвиры потребовали денежные взносы лишь с 400 женщин.
К.Ф. Беккер. Всемирная история. Мифы древнего мира. — Саратов: Надежда, 1995.
2. Маньяк на троне
(Гай Светоний Транквилл)
Гаи Цезарь, имевший при жизни прозвище Калигула и под этим именем вошедший в историю, родился в 12 г. н. э., а в 37 г. н. э. после смерти Цезаря Тиберия был провозглашен императором с официальным именем Гай Цезарь Август Германик.
Наиболее яркое описание его правления оставил талантливый римский писатель Гай Светоний (ок. 70-140 г. н. э.) в своей книге «О жизни Цезарей». Предоставим слово этому историку.
Прозвищем «Калигула» («Сапожок») он обязан лагерной шутке, потому что подрастал он среди воинов, в одежде рядового солдата. А какую привязанность и любовь войска снискало ему подобное воспитание, это лучше всего стало видно, когда он одним своим видом несомненно успокоил солдат, возмутившихся после смерти императора Августа и уже готовых на всякое безумие. В самом деле, они только тогда отступились, когда заметили, что от опасности мятежа его отправляют прочь, под защиту ближайшего города: тут лишь они, потрясенные раскаянием, схватив и удержав повозку, стали умолять не наказывать их такой немилостью.
К девятнадцати годам он был вызван Тиберием на Капри: [4] тогда он в один и тот же день надел тогу совершеннолетнего и впервые сбрил бороду, но без всяких торжеств, какими сопровождалось совершеннолетие его братьев. На Капри многие хитростью или силой пытались выманить у него выражения недовольства, но он ни разу не поддался искушению: казалось, он вовсе забыл о судьбе своих ближних, словно с ними ничего и не случилось. А все, что приходилось терпеть ему самому, он сносил с таким невероятным притворством, что по справедливости о нем было сказано: «не было на свете лучшего раба и худшего государя».
Калигула. Мрамор. Париж. Лувр
Однако уже тогда не мог он обуздать свою природную свирепость и порочность. Он с жадным любопытством присутствовал при пытках и казнях истязаемых, по ночам в накладных волосах и длинном платье бродил по кабакам и притонам, с великим удовольствием плясал и пел на сцене. Тиберий это охотно допускал, надеясь этим укротить его лютый нрав. Проницательный старик видел его насквозь и не раз предсказывал, что Гай живет на погибель и себе, и всем и что в нем он вскармливает ехидну для римского народа.
Капри. Вилла Юпитера — олна из императорских вилл времени Тиберия (реконструкция)
Немного позже он женился на Юнии Клавдилле, дочери Марка Силана, одного из знатнейших римлян. Гай после того, как Юния умерла в родах, обольстил Эннию Невию, жену Макрона, стоявшего во главе преторианских когорт; ей он обещал, что женится на ней, когда достигнет власти, и дал в этом клятву и расписку. Через нее он вкрался в доверие к Макрону и тогда, как полагают некоторые, извел Тиберия отравой. Умирающий еще дышал, когда Гай велел снять у него перстень; казалось, что он сопротивлялся. Тогда Гай приказал накрыть его подушкой и своими руками стиснул ему горло; а вольноотпущенника, который вскрикнул при виде этого злодейства, тут же отправил на крест. И это не лишено правдоподобия: некоторые передают, что он сам похвалялся если не совершенным, то задуманным преступлением — неизменно гордясь своими родственными чувствами, он говорил, что вошел однажды с кинжалом в спальню к спящему Тиберию, чтобы отомстить за гибель матери и братьев, но почувствовал жалость, отбросил клинок и ушел; Тиберий об этом знал, но не посмел ни преследовать, ни наказывать его.
Так он достиг власти во исполнение лучших надежд римского народа или, лучше сказать, всего рода человеческого. Он был самым желанным правителем и для большинства провинций и войск, где многие помнили его еще младенцем, и для всей римской толпы, которая любила Германика и жалела его почти погубленный род. Поэтому, когда он выступил из Мизена, то, несмотря на то, что он был в трауре и сопровождал тело Тиберия, народ по пути встречал его густыми ликующими толпами, с алтарями, с жертвами, с зажженными факелами, напутствуя его добрыми пожеланиями, называя и «светиком», и «голубчиком», и «куколкой», и «дитятком». А когда он вступил в Рим, ему тотчас была поручена высшая и полная власть по единогласному приговору сената и ворвавшейся в курию толпы, вопреки завещанию Тиберия, который назначил ему сонаследником своего несовершеннолетнего внука.
В погоне за народной любовью он помиловал осужденных и сосланных; по всем обвинениям, оставшимся от прошлых времен, объявил прощение; бумаги, относящиеся к делам его матери и братьев, принес на форум и сжег, призвав богов в свидетели, что ничего в них не читал и не трогал — этим он хотел навсегда успокоить всякий страх у доносчиков и свидетелей; а донос о покушении на его жизнь даже не принял, заявив, что он ничем и ни в ком не мог возбудить ненависти и что для доносчиков слух его закрыт. Сочинения Тита Лабиена, Кремуция Корда, Кассия Севера, уничтоженные по постановлениям сената, он позволил разыскать, хранить и читать, заявив, что для него важней всего, чтобы никакое событие не ускользнуло от потомков.
Отчеты о состоянии державы, которые Август издавал, а Тиберий перестал, он вновь приказал обнародовать.
До сих пор шла речь о правителе, далее придется говорить о чудовище.
Он присвоил множество прозвищ: его называли и «благочестивым», и «сыном лагеря», и «отцом войска», и «Цезарем благим и величайшим». Услыхав однажды, как за обедом у него спорили о знатности цари, явившиеся в Рим поклониться ему, он воскликнул:
… Единый да будет властитель, Царь да будет единый!
Тиберий. Мрамор. Ленинграл. Госуларственный Эрмитаж
Агриппу он не хотел признавать или называть своим дедом из-за его безродности, и гневался, когда в речах или в стихах кто-нибудь причислял его к образам Цезарей. Он даже хвастался, будто его мать родилась от кровосмешения, которое совершил с Юлией Август; и, не довольствуясь такой клеветой на Августа, он запретил торжественно праздновать актийскую и сицилийскую победы, как пагубные и гибельные для римского народа. Ливию Августу, свою прабабку, он не раз называл «Улиссом в женском платье», и в одном письме к сенату даже имел наглость обвинять ее в безродности. Бабку свою Антонию, просившую у него разговора наедине, он принял только в присутствии префекта Макрона. Этим и подобными унижениями и обидами, а по мнению некоторых — и ядом, он свел ее в могилу; но и после смерти он не воздал ей никаких почестей и из обеденного покоя любовался на ее погребальный костер. Своего брата Тиберия он неожиданно казнил, прислав к нему внезапно войскового трибуна, а тестя Силана заставил покончить с собой, перерезав бритвою горло. Обвинял он их в том, что один в непогоду не отплыл с ним в бурное море, словно надеясь, что в случае несчастья с зятем он сам завладеет Римом, а от другого пахло лекарством, как будто он опасался, что брат его отравит. Между тем Силан просто не выносил морской болезни и боялся трудностей плавания, а Тиберий принимал лекарство от постоянного кашля, который все больше его мучил. Что же касается Клавдия, своего дяди, то Гай оставил его в живых лишь на потеху себе.
Императорский Рим (реконструкция). На переднем плане — Большой цирк, за ним — Палатинский холм, республиканский Форум и императорские форумы
Со всеми своими сестрами жил он в преступной связи, и на всех званых обедах они попеременно возлежали на ложе ниже его, а законная жена — выше его. Говорят, одну из них, Друзиллу, он лишил девственности еще подростком, и бабка Антония, у которой они росли, однажды застигла их вместе. Потом ее выдали за Луция Кассия Лонгина, сенатора консульского звания, но он отнял ее у мужа, открыто держал как законную жену, и даже назначил ее во время болезни наследницей своего имущества и власти. Когда она умерла, он установил такой траур, что смертным преступлением считалось смеяться, купаться, обедать с родителями, женой или детьми. А сам, не в силах вынести горя, он внезапно ночью исчез из Рима, пересек Кампанию, достиг Сиракуз и с такой же стремительностью вернулся, с отросшими бородой и волосами. С этих пор все свои клятвы о самых важных предметах, даже в собрании перед народом и перед войсками, он произносил только именем божества Друзиллы. Остальных сестер он любил не так страстно и почитал не так сильно: не раз он даже отдавал их на потеху своим любимчикам. Тем скорее он осудил их по делу Эмилия Лепила за разврат и за соучастие в заговоре против него. Он не только обнародовал их собственноручные письма, выманенные коварством и обольщением, но даже посвятил в храм Марса Мстителя с соответственной надписью три меча, приготовленные на его погибель.
О браках его трудно сказать, что в них было непристойнее: заключение, расторжение или пребывание в браке. Ливию Орестидлу, выходившую замуж за Гая Пизона, он сам явился поздравить, тут же приказал отнять у мужа и через несколько дней отпустил, а два года спустя отправил в ссылку, заподозрив, что она за это время опять сошлась с мужем. Другие говорят, что на самом свадебном пиру он, лежа напротив Пизона, послал ему записку: «Не лезь к моей жене!», а тотчас после пира увел ее к себе и на следующий день объявил эдиктом, что нашел себе жену по примеру Ромула и Августа. Лоллию Павлину, жену Гая Меммия, консуляра и военачальника, он вызвал из провинции, прослышав, что ее бабушка была когда-то красавицей, тотчас развел с мужем и взял в жены, а спустя немного времени отпустил, запретив ей впредь сближаться с кем бы то ни было. Цезонию, не отличавшуюся ни красотой, ни молодостью, и уже родившую от другого мужа трех дочерей, он любид жарче всего и дольше всего за ее сладострастие и расточительность: зачастую он выводил ее к войскам рядом с собою, верхом, с легким щитом, в плаще и шлеме, а друзьям даже показывал ее голой. Именем супруги он удостоил ее не раньше, чем она от него родила, и в один и тот же день объявил себя ее мужем и отцом ее ребенка. Ребенка этого, Юлию Лрузиллу, он пронес по храмам всех богинь и, наконец, возложил на лоно Минервы, поручив божеству растить ее и вскармливать. Лучшим доказательством того, что это дочь его плоти, он считал ее лютый нрав: уже тогда она доходила в ярости до того, что ногтями царапала игравшим с нею детям лица и глаза.
После всего этого пустыми и незначительными кажутся рассказы о том, как он обращался с друзьями и близкими — с Птолемеем, сыном царя Юбы и своим родственником (он был внуком Марка Антония от дочери его Селены) и, прежде всего, с самим Макроном и самою Эннией, доставившими ему власть: все они вместо родственного чувства и вместо благодарности за услуги награждены были жестокой смертью.
Столь же мало уважения и кротости выказывал он и к сенаторам: некоторых, занимавших самые высокие должности, облаченных в тоги, он заставлял бежать за своей колесницей по нескольку миль, а за обедом стоять у его ложа в изголовье или в ногах, подпоясавшись полотном. Других он тайно казнил, но продолжал приглашать их, словно они были живы, и лишь через несколько дней лживо объявил, что они покончили с собой. Своего квестора, [5] обвиненного в заговоре, он велел бичевать, сорвав с него одежду и бросив под ноги солдатам, чтобы тем было на что опираться, нанося удары.
С такой же надменностью и жестокостью относился он и к остальным сословиям. Однажды, потревоженный среди ночи шумом толпы, которая заранее спешила занять места в цирке, он всех их разогнал палками: при замешательстве было задавлено больше двадцати римских всадников, столько же замужних женщин и несчетное число прочего народу. На театральных представлениях он, желая перессорить плебеев и всадников, раздавал даровые пропуска раньше времени, чтобы чернь захватывала и всаднические места. На гладиаторских играх иногда в палящий зной он убирал навес и не выпускал зрителей с мест; или вдруг вместо обычной пышности выводил изнуренных зверей и убогих дряхлых гладиаторов, а вместо потешных бойцов — отцов семейства, самых почтенных, но обезображенных каким-нибудь увечьем. А то вдруг закрывал житницы и обрекал народ на голод.
Свирепость своего нрава обнаружил он яснее всего вот какими поступками. Когда вздорожал скот, которым откармливали диких зверей для зрелищ, он велел бросить им на растерзание преступников; и, обходя для этого тюрьмы, он не смотрел, кто в чем виноват, а прямо приказывал, стоя в дверях, забирать всех, «от лысого до лысого». От человека, который обещал биться гладиатором за его выздоровление, он потребовал исполнения обета, сам смотрел, как он сражался, и отпустил его лишь победителем, да и то после долгих просьб. Того, кто поклялся отдать жизнь за него, но медлил, он отдал своим рабам — прогнать его по улицам в венках и жертвенных повязках, а потом во исполнение обета сбросить с раската. Многих граждан из первых сословий он, заклеймив раскаленным железом, сослал на рудничные или дорожные работы, или бросил диким зверям, или самих, как зверей, посадил на четвереньки в клетках, или перепилил пополам пилой, — и не за тяжкие провинности, а часто лишь за то, что они плохо отозвались о его зрелищах или никогда не клялись его гением. Отцов он заставлял присутствовать при казни сыновей, за одним из них он послал носилки, когда тот попробовал уклониться по нездоровью; другого он тотчас после зрелища казни пригласил к столу и всяческими любезностями принуждал шутить и веселиться. Надсмотршика над гладиаторскими битвами и травлями он велел несколько дней подряд бить цепями у себя на глазах и умертвил не раньше, чем почувствовал вонь гниюшего мозга. Сочинителя ателлан за стишок с двусмысленной шуткой он сжег на костре посреди амфитеатра. Один римский всадник, брошенный диким зверям, не переставал кричать, что он невинен; он вернул его, отсек ему язык и снова прогнал на арену.
Изгнанника, возвращенного из давней ссылки, он спрашивал, чем он там занимался; тот льстиво ответил: «Неустанно молил богов, чтобы Тиберий умер и ты стал императором, как и сбылось». Тогда он подумал, что и ему его ссыльные молят смерти, и послал по островам солдат, чтобы их всех перебить. Замыслив разорвать на части одного сенатора, он подкупил несколько человек напасть на него при входе в курию с криками «враг отечества!», пронзить его грифелями и бросить на растерзание остальным сенаторам; и он насытился только тогда, когда увидел, как члены и внутренности убитого проволокли по улицам и свалили грудою перед ним.
Чудовищность поступков он усугублял жестокостью слов. Лучшей и похвальнейшей чертой своего нрава считал он, по собственному выражению, невозмутимость, т. е. бесстыдство. Увещаний своей бабки Антонии он не только не слушал, но даже сказал ей: «Не забывай, что я могу сделать что угодно и с кем угодно!» Собираясь казнить брата, который будто бы принимал лекарства из страха отравы, он воскликнул: «Как? Противоядия — против Цезаря?» Сосланным сестрам он грозил, что у него есть не только острова, но и мечи. Сенатор преторского звания, уехавший лечиться в Антикиру, несколько раз просил отсрочить ему возвращение; Гай приказал его убить, заявив, что если не помогает чемерица, то необходимо кровопускание. Каждый десятый день, подписывая перечень заключенных, посылаемых на казнь, он говорил, что сводит свои счеты. Казнив одновременно нескольких галлов и греков, он хвастался, что покорил Галлогрецию. Казнить человека он всегда требовал мелкими частыми ударами, повторяя свой знаменитый приказ: «Бей, чтобы он чувствовал, что умирает!» Когда по ошибке был казнен вместо нужного человека другой с тем же именем, он воскликнул: «И этот того стоил». Он постоянно повторял известные слова трагедии:
Пусть ненавидят, лишь бы боялись! Не раз он обрушивался на всех сенаторов вместе, обзывал предателями матери и братьев, показывал доносы, которые будто бы сжег, оправдывал Тиберия, который, по его словам, поневоле свирепствовал, так как не мог не верить стольким клеветникам. Всадническое сословие поносил о всегда за страсть к театру и цирку. Когда чернь, в обиду ему, рукоплескала другим возницам, он воскликнул: «О, если бы у римского народа была только одна шея!»; а когда у него требовали пощады для разбойника Тетриния, он сказал о требующих: «Сами они Тетринии!» Пять гладиаторов-ретиариев в туниках бились против пяти секуторов, [6] поддались без борьбы и уже ждали смерти, как вдруг один из побежденных схватил свой трезубец и перебил всех победителей; Гай в эдикте объявил, что скорбит об этом кровавом побоище и проклинает всех, кто способен был на него смотреть.
Он даже не скрывал, как жалеет о том, что его время не отмечено никакими всенародными бедствиями: правление Августа запомнилось поражением Вара, правление Тиберия — обвалом амфитеатра в Фиденах, а его правление будет забыто из-за общего благополучия; и снова и снова он мечтал о разгроме войск, о голоде, чуме, пожарах или хотя бы о землетрясении.
Даже в часы отдохновения, среди пиров и забав, свирепость его не покидала ни в речах, ни в поступках. Во время закусок и попоек часто у него на глазах велись допросы и пытки по важным делам, и стоял солдат, мастер обезглавливать, чтобы рубить головы любым заключенным. В Путеолах при освящении моста он созвал к себе много народу с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь. В Риме за всенародным угощением, когда какой-то раб стащил серебряную накладку с ложа, он тут же отдал его палачу, приказав отрубить ему руки, повесить их спереди на шею и с надписью, в чем его вина, провести мимо всех пирующих. Мирмиллон из гладиаторской школы бился с ним на деревянных мечах и нарочно упал перед ним, а он прикончил врага железным кинжалом и с пальмой в руках обежал победный круг. При жертвоприношении он оделся помощником резника, а когда животное подвели к алтарю, размахнулся и ударом молота убил самого резника. Средь пышного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: «А тому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!» Забавляясь такими шутками, он однажды встал возле статуи Юпитера и спросил трагического актера Апеллеса, в ком больше величия? А когда тот замедлил с ответом, он велел хлестать его бичом, и в ответ на его жалобы приговаривал, что голос у него и сквозь стоны отличный. Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: «Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч!» И не раз он грозился, что дознается от своей милой Цезонии хотя бы под пыткой, почему он так ее любит.
Зависти и злобы в нем было не меньше, чем гордыни и свирепости. Он враждовал едва ли не со всеми поколениями рода человеческого. Статуи прославленных мужей, перенесенные Августом с тесного Капитолия на Марсово поле, он ниспроверг и разбил так, что их уже невозможно было восстановить с прежними надписями; а потом он и впредь запретил воздвигать живым людям статуи или скульптурные портреты, кроме как с его согласия и предложения. Он помышлял даже уничтожить поэмы Гомера — почему, говорил он, Платон мог изгнать Гомера из устроенного им государства, а он не может? Немногого недоставало ему, чтобы и Вергилия, и Тита Ливия с их сочинениями и изваяниями изъять из всех библиотек: первого он всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености, а второго — как историка многословного и недостоверного. Науку правоведов он тоже как будто хотел отменить, то и дело повторяя, что уж он-то, видит бог, позаботится, чтобы никакое толкование законов не перечило его воле.
У всех знатнейших мужей он отнял древние знаки родового достоинства. Птолемея, о котором я уже говорил, он и пригласил из его царства и принял в Риме с большим почетом, а умертвил только потому, что тот, явившись однажды к нему на бой гладиаторов, привлек к себе все взгляды блеском своего пурпурного плаша. Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона, [7] за огромный рост и пригожий вид прозванный Колосс-эротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, потом с тяжело вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, — связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать. Поистине не было человека такого безродного и такого убогого, которого он не постарался бы обездолить. А когда Порий, колесничный гладиатор, отпускал на волю своего раба-победителя, и народ неистово рукоплескал, Гай бросился вон из амфитеатра с такой стремительностью, что наступил на край своей тоги и покатился по ступеням, негодуя и восклицая, что народ, владыка мира, из-за какого-то пустяка оказывает гладиатору больше чести, чем обожествленным правителям и даже ему самому!
Стыдливости он не щадил ни в себе, ни в других. С Марком Лепидом, с пантомимом Мнестером, с какими-то заложниками он, говорят, находился в постыдной связи. Валерий Катулл, юноша из консульского рода, заявлял во всеуслышанье, что от забав с императором у него болит поясница. Не говоря уже о его кровосмешении с сестрами и о его страсти к блуднице Пираллиде, ни одной именитой женщины он не оставлял в покое. Обычно он приглашал их с мужьями к обеду, и когда они проходили мимо его ложа, осматривал их пристально и не спеша, как работорговец, а если иная от стыда опускала глаза, он приподнимал ей лицо своею рукою. Потом он при первом желании выходил из обеденной комнаты и вызывал к себе ту, которая больше всего ему понравилась; а вернувшись, еще со следами наслаждений на лице, громко хвалил или бранил ее, перечисляя в подробностях, что хорошего и плохого нашел он в ее теле и какова она была в постели. Некоторым в отсутствие мужей он послал от их имени развод и велел записать это в ведомости.
В роскоши он превзошел своими тратами самых безудержных расточителей. Он выдумал неслыханные омовения, диковинные яства и пиры — купался в благовонных маслах, горячих и холодных, пил драгоценные жемчужины, растворенные в уксусе, сотрапезникам раздавал хлеб и закуски на чистом золоте: «нужно жить или скромником, или цезарем!» — говорил он. Даже деньги в немалом количестве он бросал в народ с крыши Юлиевой базилики несколько дней подряд. Он построил либурнские галеры в десять рядов весел, с жемчужной кормой, с разноцветными парусами, с огромными купальнями, портиками, пиршественными покоями, даже с виноградниками и плодовыми садами всякого рода: пируя в них средь бела дня, он под музыку и пенье плавал вдоль побережья Кампании. Сооружая виллы и загородные дома, он забывал про всякий здравый смысл, стараясь лишь о том, чтобы построить то, что построить казалось невозможно. И оттого поднимались плотины в глубоком и бурном море, в кремневых утесах прорубались проходы, долины насыпями возвышались до гор, и горы, перекопанные, сравнивались с землей, — и все это с невероятной быстротой, потому что за промедление платились жизнью. Чтобы не вдаваться в подробности, достаточно сказать, что огромные состояния и среди них все наследство Тиберия Цезаря — два миллиарда семьсот миллионов сестерциев — он промотал меньше, чем в год.
Войной и военными делами занялся он один только раз, да и то неожиданно. Однажды, когда он ехал в Меванию посмотреть на источник и рощу Клитумна, ему напомнили, что пора пополнить окружавший его отряд батавских телохранителей.
Тут ему и пришло в голову предпринять поход в Германию; и без промедления, созвав отовсюду легионы и вспомогательные войска, произведя с великой строгостью новый повсеместный набор, заготовив столько припасов, сколько никогда не видывали, он отправился в путь. Двигался он то стремительно и быстро, так что преторианским когортам иногда приходилось вопреки обычаям вьючить знамена на мулов, чтобы догнать его, то вдруг медленно и лениво, когда носилки его несли восемь человек, а народ из окрестных городов должен был разметать перед ним дорогу и обрызгивать пыль. Прибыв в лагеря, он захотел показать себя полководцем деятельным и строгим: легатов, которые с опозданием привели вспомогательные войска из разных мест, уволил с бесчестием, старших центурионов, из которых многим в их преклонном возрасте оставались считанные дни до отставки, он лишил звания под предлогом их дряхлости и бессилия, а остальных выбранил за жадность и выслуженное ими жалованье сократил до шести тысяч.
Однако за весь этот поход он не совершил ничего: только когда под его защиту бежал с маленьким отрядом Адмоний, сын британского царя Кинобеллина, изгнанный отцом, он отправил в Рим пышное донесение, будто ему покорился весь остров, и велел гонцам не слезать с колесницы, пока не прибудут прямо на форум, к дверям курии, чтобы только в храме Марса, перед лицом всего сената передать его консулам. А потом, так как воевать было не с кем, он приказал нескольким германцам из своей охраны переправиться через Рейн, скрыться там и после дневного завтрака отчаянным шумом возвестить о приближении неприятеля. Все было исполнено: тогда он с ближайшими спутниками и отрядом преторианских всадников бросается в соседний лес, обрубает с деревьев ветки и, украсив стволы наподобие трофеев, возвращается при свете факелов. Тех, кто не пошел за ним, он разбранил за трусость и малодушие, а спутников и участников победы наградил венками нового имени и вида: на них красовались солнце, звезды и луна, и назывались они «разведочными». В другой раз он приказал забрать нескольких мальчиков-заложников из школы и тайно послать их вперед, а сам, внезапно оставив званый пир, с конницей бросился за ними вслед, схватил как беглецов и в цепях привел назад — и в этой комедии, как всегда, он не знал меры. Когда он вернулся на пир, солдаты ему донесли, что отряд вернулся из погони; на это он им предложил, как есть, не снимая доспехов, занять места за столом, и даже произнес, ободряя их, известный стих Вергилия:
Будьте тверды и храните себя для грядущих успехов. И в то же время он гневным эдиктом заочно порицал сенат и народ за то, что они, между тем, как Цезарь сражается среди стольких опасностей, наслаждаются несвоевременными пирами, цирком, театром и отдыхом на прекрасных виллах.
Наконец, словно собираясь закончить войну, он выстроил войско на морском берегу, расставил баллисты и другие машины, и между тем, как никто не знал и не догадывался, что он думает делать, вдруг приказал всем собирать раковины в шлемы и складки одежд — это, говорил он, добыча Океана, которую он шлет Капитолию и Палатину. В память победы он воздвиг высокую башню, чтобы она, как Фаросский маяк, по ночам огнем указывала путь кораблям. Воинам он пообешал в подарок по сотне денариев каждому и, словно это было беспредельной щедростью, воскликнул: «Ступайте же теперь, счастливые, ступайте же, богатые!».
После этого он обратился к заботам о триумфе. Не довольствуясь варварскими пленниками и перебежчиками, он отобрал из жителей Галлии самых высоких и, как он говорил, пригодных для триумфа, а также некоторых князей: их он приберег для торжества, заставив не только отрастить и окрасить в рыжий цвет волосы, но даже выучить германский язык и принять варварские имена. Триремы, на которых он выходил в Океан, было приказано почти все доставить в Рим сухим путем. А казнохранителям своим он написал, чтобы триумф они подготовили такой, какого никто не видел, но тратились бы на него как можно меньше: ведь в их распоряжении — имущество всего населения.
Прежде чем покинуть провинцию, он задумал еще одну чудовищную жестокость: истребить все легионы, бунтовавшие после смерти Августа, за то, что они держали когда-то в осаде его самого, младенцем, и его отца Германика. своего полководца. Его с трудом отговорили от этого безумного намеренья, но ничем не могли удержать от желанья казнить хотя бы каждого десятого. И вот, созвав легионеров на сходку, безоружных, даже без мечей, он окружил их вооруженною конницей; но, заметив, что многие догадываются, в чем дело, и пробираются к своему оружию, чтобы дать отпор, он бежал со сходки и прямо направился в Рим. Теперь всю свою ненависть он обратил на сенат; чтобы пресечь столь позорные для него слухи, он осыпал сенат угрозами, жалуясь даже на то, будто ему было отказано в законном триумфе, между тем как незадолго до того сам под страхом смерти запретил назначать ему почести. Потому-то, когда в пути к нему явились представители высшего сословия, умоляя его поспешить, он ответил им громовым голосом: «Я приду, да, приду, и со мною — вот кто», — и похлопал по рукояти меча, висевшего на поясе. А в эдикте он объявил, что возвращается только для тех, кто его желает, — для всадников и народа; для сената же он не будет более ни гражданином, ни принцепсом. Он даже запретил кому-либо из сенаторов выходить к нему навстречу. Таким-то образом, отменив или отсрочив триумф, только с овацией он в самый день своего рождения вступил в Рим.
Четыре месяца спустя он погиб, совершив великие злодеяния и замышляя еще большие. Так, он собирался переселиться в Анций, а потом — в Александрию, перебив сперва самых лучших мужей из обоих сословий. Это не подлежит сомнению: в его тайных бумагах были найдены две тетрадки, каждая со своим заглавием — одна называлась «Меч», другая — «Кинжал»; в обоих были имена и заметки о тех, кто должен был умереть. Обнаружен был и огромный ларь, наполненный различными отравами. Клавдий потом велел бросить его в море, и зараза, говорят, была от этого такая, что волны прибивали отравленную рыбу к окрестным берегам.
Росту он был высокого, цветом лица очень бледен, тело грузное, шея и ноги очень худые, глаза и виски впалые, лоб широкий и хмурый, волосы на голове — редкие, с плешью на темени, а по телу — густые. Поэтому считалось смертным преступлением посмотреть на него сверху, когда он проходил мимо, или произнести ненароком слово «коза». Лицо свое, уже от природы дурное и отталкивающее, он старался сделать еще свирепее, перед зеркалом наводя на него пугающее и устрашающее выражение.
Здоровьем он не отличался ни телесным, ни душевным. В детстве он страдал падучей; в юности, хоть и был вынослив, но по временам от внезапной слабости почти не мог ни ходить, ни стоять, ни держаться, ни прийти в себя. А помраченность своего ума он чувствовал сам и не раз помышлял удалиться от дел, чтобы очистить мозг. Думают, что его опоила Цезония зельем, которое должно было возбудить в нем любовь, но вызвало безумие. В особенности его мучила бессонница. По ночам он не спал больше чем три часа подряд, да и то неспокойно: странные видения тревожили его, однажды ему приснилось, будто с ним разговаривает какой-то морской призрак. Поэтому, не в силах лежать без сна, он большую часть ночи проводил то сидя на ложе, то блуждая по бесконечным переходам и вновь и вновь призывая желанный рассвет.
Есть основания думать, что из-за помрачения ума в нем и уживались самые противоположные пороки — непомерная самоуверенность и в то же время отчаянный страх. В самом деле: он, столь презиравший самих богов, при малейшем громе и молнии закрывал глаза и закутывал голову, а если гроза была посильней — вскакивал с постели и забивался под кровать. В Сицилии во время своей поездки он жестоко издевался над всеми местными святынями, но из Мессаны вдруг бежал среди ночи, устрашенный дымом и грохотом кратера Этны. Перед варварами он был щедр на угрозы; но когда он однажды за Рейном ехал в повозке через узкое ушелье, окруженный густыми рядами солдат, и кто-то промолвил, что появись только откуда-нибудь неприятель, и будет знатная резня, — он тотчас вскочил на коня и стремглав вернулся к мостам; и так как они были загромождены обозом и прислугой, а он не желал ждать, то его переправили на ругой берег над головами людей, передавая из рук в руки. А потом, когда разнесся слух о восстании германцев, он бросился готовить бегство и флот для бегства, надеясь найти единственное прибежище в заморских провинциях, если победители захватят Альпы, как кимвры, или даже Рим, как сеноны. Вот почему, вероятно, его убийцы решили унять возмущенных солдат выдумкой, будто он при вести о поражении в ужасе наложил на себя руки.
Из благородных искусств он меньше всего занимался наукою и больше всего — красноречием, всегда способный и готовый выступить с речью, особенно если надо было кого-нибудь обвинять. В гневе он легко находил и слова, и мысли, и нужную выразительность, и голос: от возбуждения он не мог стоять на одном месте, и слова его доносились до самых дальних рядов. На успешные речи других ораторов он даже писал ответы, а когда видные сенаторы попадали под суд, он сочинял о них и обвинительные, и защитительные речи, и, судя по тому, что получалось более складно, губил или спасал их своим выступлением: на эти речи он приглашал эдиктами даже всадников.
Однако с особенной страстью занимался он искусствами иного рода, самыми разнообразными. Гладиатор и возница, певец и плясун, он сражался боевым оружием, выступал возницей в повсюду выстроенных цирках, а пением и пляской он так наслаждался, что даже на всенародных зрелищах не мог удержаться, чтобы не подпевать трагическому актеру и не вторить у всех на глазах движениям плясуна, одобряя их и поправляя. Как кажется, в самый день своей гибели он назначил ночное празднество именно с тем, чтобы воспользоваться его обычной вольностью для первого выступления на сцене. Плясал он иногда даже среди ночи: однажды за полночь он вызвал во дворец трех сенаторов консульского звания, рассадил их на сцене, трепещущих в ожидании самого страшного, а потом вдруг выбежал к ним под звуки флейт и трещоток, в женском покрывале и тунике до пят, проплясал танец и ушел. Однако при всей своей ловкости плавать он не умел.
Чем бы он ни увлекался, в своей страсти он доходил до безумия. Пантомима Мнестера он целовал даже среди представления; а если кто во время его пляски поднимал хоть малейший шум, того он приказывал гнать с его места и бичевал собственноручно. Одному римскому всаднику, который шумел, он через центуриона прислал приказ тотчас отправиться в Остию и отвезти царю Птолемею в Мавританию императорское письмо, а в письме было написано: «Человеку, который это привез, не делай ни добра, ни худа». Нескольких гладиаторов-фракийцев он поставил начальниками над германскими телохранителями, гладиаторам-мирмиллонам он убавил вооружение; а когда один из них, по прозванию Голубь, одержал победу и был лишь слегка ранен, он положил ему в рану яд и с тех пор называл этот яд «голубиным» — по крайней мере, так он был записан в списке его отрав. В цирке он так был привержен и привязан к партии «зеленых», что много раз и обедал в конюшнях, и ночевал, а вознице Втиху после какой-то пирушки дал в подарок два миллиона сестерциев. Своего коня Быстроногого он так оберегал от всякого беспокойства, что всякий раз накануне скачек посылал солдат наводить тишину по соседству; он не только сделал ему конюшню из мрамора и ясли из слоновой кости, не только дал пурпурные покрывала и жемчужные ожерелья, но даже отвел ему дворец с прислугой и утварью, куда от его имени приглашал и охотно принимал гостей; говорят, он даже собирался сделать его консулом.
Среди этих безумств и разбоев многие готовы были покончить с ним; но один или два заговора были раскрыты, и люди медлили, не находя удобного случая. Наконец, два человека соединились между собой и довели дело до конца, не без ведома влиятельных вольноотпушенников и преторианских начальников. Они уже были оговорены в причастности к одному заговору, и хотя это была клевета, они чувствовали подозрение и ненависть Гая: тога он тотчас отвел их в сторону, поносил жестокими словами, обнажил меч с клятвой, что готов умереть, если даже в их глазах он достоин смерти, и с тех пор не переставал обвинять их друг перед другом и ссорить.
Решено было напасть на него на Палатинских играх, в полдень, при выходе с представлений. Главную роль взял на себя Кассий Херея, трибун преторианской когорты, над которым, несмотря на его пожилой возраст, Гай не уставал всячески издеваться: то обзывал его неженкой и бабнем, то назначал ему как пароль слова «Приап» или «Венера», то предлагал ему в благодарность за что-то руку для поцелуя, сложив и двигая ее непристойным образом.
Убийство было предвешено многими знаменьями. В Олимпии статуя Юпитера, которую он приказал разобрать и перевезти в Рим, разразилась вдруг таким раскатом хохота, что машины затряслись, а работники разбежались; а случившийся при этом человек по имени Кассий заявил, что во сне ему было велено принести в жертву Юпитеру быка. В Капуе в иды марта молния ударила в Капитолий, а в Риме — в комнату дворцового привратника; и нашлись толкователи, уверявшие, что одно знаменье возвещало опасность господину от слуг, а другое — новое великое убийство, как некогда в тот же день. Астролог Сулла на вопрос о его гороскопе объявил, что близится неминуемая смерть. Оракулы Фортуны Антийской также указали ему остерегаться Кассия: из-за этого он послал убить Кассия Лонгина, который был тогда проконсулом Азии, но не подумал, что Херею тоже зовут Кассием. Сам он накануне гибели видел сон, будто он стоит на небе возле трона Юиптера, и бог, толкнув его большим пальцем правой ноги, низвергает его на землю. Вещими сочтены были и некоторые события, случившиеся немного ранее в самый день убийства. Принося жертву, он был забрызган кровью фламинго; пантомим Мнестер танцевал в той самой трагедии, которую играл когда-то трагический актер Неоптолем на играх, во время которых убит был Филипп, царь македонян; а когда в миме «Лавреол», где актер, выбегая из-под обвала, харкает кровью, вслед за ним стали наперебой показывать свое искусство подставные актеры, то вся сцена оказалась залита кровью. К ночи же готовилось представление, в котором египтяне и эфиопы должны были изображать сцены из загробной жизни.
Дело было в восьмой день до февральских календ около седьмого часа. Он колебался, идти ли ему к дневному завтраку, так как еще чувствовал тяжесть в желудке от вчерашней пищи; наконец, друзья его уговорили, и он вышел. В подземном переходе, через который ему нужно было пройти, готовились к выступлению на сцене знатные мальчики, выписанные из Азии. Он остановился посмотреть и похвалить их; и если бы первый актер не сказался простуженным, он уже готов был вернуться и возобновить представление.
О дальнейшем рассказывают двояко. Одни говорят, что, когда он разговаривал с мальчиками, Херея, подойдя к нему сзади, ударом меча глубоко разрубил ему затылок с криком: «Делай свое дело!» — и тогда трибун Корнелий Сабин, второй заговорщик, спереди пронзил ему грудь. Другие передают, что когда центурионы, посвященные в заговор, оттеснили толпу спутников, Сабин, как всегда, спросил у императора пароль; тот сказал: «Юпитер»; тогда Херея крикнул: «Получай свое!» — и когда Гай обернулся, рассек ему подбородок. Он упал, в судорогах крича: «Я жив!»- и тогда остальные прикончили его тридцатью ударами — у всех был один клич: «Бей еще!» Некоторые даже били его клинком в пах. По первому шуму на помошь прибежали носильщики с шестами, потом — германцы-телохранители; некоторые из заговорщиков были убиты, а с ними и несколько неповинных сенаторов.
Прожил он двадцать девять лет, правил три года, десять месяцев и восемь дней. Тело его тайно унесли в Ламиевы сады, сожгли наполовину на погребальном костре и кое-как забросали дерном. Потом уже его вырыли, сожгли и погребли возвратившиеся из изгнания сестры. До этого, как известно, садовников не переставали тревожить приведения; а в доме, где он был убит, нельзя было ночи проспать без ужаса, пока самый дом не сгорел во время пожара. Вместе с ним погибли и жена его Цезония, зарубленная центурионом, и дочь, которую разбили об стену.
Каковы были эти времена, можно судить по тому, что даже вести об убийстве люди поверили не сразу: подозревали, что Гай сам выдумал и распустил слух об убийстве, чтобы разузнать, что о нем думают люди. Заговорщики никому не собирались вручать власть, а сенат с таким единодушием стремился к свободе, что консулы созвали первое заседание не в Юлиевой курии, а на Капитолии, и некоторые, подавая голос, призывали истребить память о цезарях и разрушить их храмы. Но прежде всего было замечено и отмечено, что все цезари, носившие имя Гай, погибли от меча, начиная с того, который был убит еще во времена Цинны.
Гай Светоний Транквилл. Жизнь 12 цезарей. — М.: Наука, 1964.
3. Мессалина
Валерия Мессалина была женой римского императора Клавдия (41–54 г. н. э.).
Мессалина отличалась таким безумным развратом, что имя ее стало нарицательным. Эта женщина поражала своими грязными фантазиями даже римлян, хотя их нравы вовсе не отличались чистотой в те времена. Вместо того, чтобы подавать пример своим подданным, Мессалина своим поведением позорила титул императрицы и дошла до полного безумия в своем разврате. Со своими любовниками она управляла Клавдием так, как хотел — слабоумный муж ей во всем покорялся. Кроме чудовищного разврата, Мессалина отличалась жестокостью и полнейшим бессердечием. Малейшее сопротивление ее грязным желаниям всегда вело к смерти. Так, по ее приказанию, была убита Юлия, сестра Клавдия; был отправлен в ссылку философ Сенека, осужденный за незаконную связь с императрицей; был убит патриций Аппий Силлан за то, что отверг недостойные предложения Мессалины. Приглашая в императорский дворец красивых римских матрон, Мессалина устраивала грязные оргии, на которых обязательно должны были присутствовать и любоваться на свой позор мужья несчастных жертв. Отказывавшихся от этой нравственной пытки убивали без всякого милосердия; тех же, кто принимал приглашение и был соучастником этих оргий Мессалина шедро награждала.
Один из любовников Мессалины, а именно Люций Виттеллий в знак особого отличия, получил от императора Клавдия право снимать чулки с ног его супруги. Все эти грязные непристойности, само собой разумеется, вызывали обшее негодование против Клавдия и его жены, и не замедлили породить заговоры, имевшие целью сменить императора. Командир войск в Лалмации. Камилл Скрибоний. начиная мятеж, написал угрожающее письмо Клавдию, за что был отстранен от командования и впоследствии кончил жизнь самоубийством.
Письмо Скрибония очень напугало трусливого Клавдия; он приказал назначить строжайшее следствие, все причастные к заговору были казнены смертью. В то злосчастное время много погибло знатных римских граждан и матрон. Некоторые из привлеченных к следствию покончили с собой: Аппия, жена Пето, вонзила кинжал себе в грудь и, вынув его, передала мужу с такими словами: «Возьми, милый, это совсем не больно».
Клавдий I в образе Юпитера. Мрамор. Рим. Ватиканский музей
Таким образом и в царствование слабоумного Клавдия, по натуре совсем не жестокого, кровь лилась рекою. Причиною этого был беспредельный разврат бессердечной Мессалины, и, конечно, слабоумие императора Клавдия, смотревшего сквозь пальцы на все поступки супруги. Мессалина делала все, что хотела. Так, например, ей понравились сады Валерия Азиатика и она без церемонии приказала убить его; наследники Валерия, зная невменяемость Клавдия, и не подумали протестовать против этого вопиющего факта. Подобно Валерию Азиатику погибло много именитых и весьма достойных граждан.
Мессалина была поистине бичом добропорядочности, благородства и добродетели, бесчестьем всего женского рода. Не довольствуясь любовными оргиями, устраиваемыми ею во дворце, она еще имела обыкновение поздно ночью ходить по улицам Рима в поисках приключений, посещала самые грязные вертепы, а порою делила с проститутками их грязное ложе.
Тяжело и прискорбно рассказывать о всех бесчинствах, которые совершила жена императора Клавдия, говорит историк — да и трудно их все передать. Мы отмечаем лишь некоторые факты. Так, например, один из дворцовых плясунов, по имени Мнестер, имел несчастье обратить на себя внимание императрицы. Она предложила ему свою любовь, но Мнестер, боясь гнева Клавдия, отказался разделить ее чувства, тогда Мессалина пожаловалась мужу, что Мнестер ей не повинуется; Клавдий призвал плясуна и приказал ему безусловно повиноваться императрице. Тот, разумеется, исполнил приказание Клавдия и открыто сделался любовником Мессалины.
Мессалина. Камея. Париж. Национальная Библиотека
Но одно из безумств этой безнравственной женщины стало причиной ее гибели: Мессалине понравился молодой патриций Силий, один из красивейших юношей Рима. Страсть Мессалины к Силию окончательно помутила ее рассудок. Она публично отправлялась в дом патриция, оказывала ему всевозможные почести и щедро награждала. Наконец, несмотря на то, что была женой Клавдия, при жизни его, она решилась выйти за Силия замуж. Мессалина распорядилась, чтобы были отправлены в дом Силия рабы императора Клавдия, мебель, разные драгоценности и прочее. Поражает прежде всего то, что Мессалина решила открыто отпраздновать свою свадьбу с патрицием Силием и заключить брачный договор, который бы подписали как свидетели многие придворные, а в числе их и сам император Клавдий.
Наглость Мессалины дошла до того, что она решилась лично подсунуть на подпись мужу свой брачный контракт с Силием. Клавдий, со свойственной ему несообразительностью, расписался, что был свидетелем бракосочетания Мессалины с Силием. Затем отправился на некоторое время в порт Остию. В ту же ночь была сыграна свадьба. Мессалина, одетая в платье невесты, торжественно принесла жертвы богам, чтобы быть счастливою в супружестве. Потом были приглашены во дворец гости на свадебный пир. За столом Мессалина сидела рядом со своим молодым супругом и после пира торжественно отправилась в дом с Силием.
Все это могло бы показаться сказкой, если бы не свидетельство современников, в числе которых был и историк Тацит. Он говорит о свадьбе Мессалины, как о факте, в который трудно поверить, но который доказывает полную невменяемость императора Клавдия и безумие наглой Мессалины. Из всех граждан Рима только один Клавдий не знал, что вытворяет его достойная супруга. Между тем придворные, и в особенности вольноотпушенники, бывшие рабы, стали не на шутку беспокоиться: император впоследствии, узнав о проделках Мессалины, мог на них прогневаться за то, что они ему не донесли о подобной скандальной истории. Посовещавшись между собой, придворные решили сообщить обо всем императору.
Первым сообщил обо всем Клавдию Нарцисс; потом еще двое придворных приехали из Рима в Остию и, упав на колени перед императором, рассказали, что Силий уже обвенчался с Мессалиной и та обешает возвести его на императорский трон, отчего весь Рим — в ужасе. Клавдий сильно испугался; ему стало казаться, что он уже низвергнут, а тут, как нарочно, Нарцисс подтвердил все слышанное и советовал императору позаботиться о своей безопасности. Клавдий, окончательно струсив, не знал, что делать. Даже в лагере солдат он не считал себя в полной безопасности и беспрестанно спрашивал окружающих о том, кто император: он или Силий?
Между тем Мессалина, опьяненная страстью, преспокойно жила в доме Силия, будто не произошло ничего особенного. Он задумала устроить маскарад и для этого пригласила в дом Силия всех своих фаворитов. Празднество происходило в саду; Силий был коронован роскошным венком, а Мессалина управляла хором вакханок.
Серди гостей присутствовал медик по имени Веций Валент, также пользовавшийся благосклонностью Мессалины. Развлекаясь с вакханками, медику пришла фантазия влезть на одно из самых высоких деревьев сада; на эту шалость, конечно, никто не обратил внимания, как вдруг Веций закричал, что со стороны Остии подымается буря. И действительно, буря подымалась — то шел Клавдий отомстить за свой позор.
Услыхав эту страшную новость, все гости разбежались куда попало. Мессалина убежала в сады Лукулла. Силий спрятался на форуме. Мессалина понимала, что ей грозит опасность, но питала надежду отстранить беду при свидании со своим супругом Клавдием. Мессалине не раз случалось с помощью ласк и заверений, успокаивать своего супруга и избегать всякого рода опасностей. Она рассчитывала встретить мужа при въезде его в Рим, взяла с собою детей Британника и Октавию, пригласила старую весталку Вибилию и отправилась навстречу к супругу.
Пройдя весь город одна, так как в минуту опасности все фавориты ее покинули, около ворот она увидела вдали следовавший императорский кортеж. Первым Мессалину увидал Нарцисс, ехавший около колесницы Клавдия, и стал всеми средствами мешать императору слушать просьбы жены. Между тем Мессалина заметила этот маневр Нарцисса и стала громко кричать, что император Клавдий обязан выслушать мать Британника и Октавии. Нарцисс в свою очередь возвысил голос и огласил все преступления Мессалины. Но так как кортеж двигался вперед, то колесница императора, наконец, приблизилась к Мессалине, которая старалась выставить вперед детей. Этого ей не удалось сделать. Весталка Вибилия смело подошла к колеснице императора и стала энергично защищать Мессалину. Она говорила Клавдию, что он не должен слушать наговоров на свою жену, что у Мессалины много врагов, которые стремятся ее погубить. Нарцисс на это громко возразил, что император может выслушать свою супругу, но его весталке являться ее защитницей совсем неприлично. Клавдий все это время молчал и был совершенно равнодушен, словно вся эта история его не касалась.
По приезде в Рим, Нарцисс тотчас же пригласил его в дом Силия, где император собственными глазами мог убедиться, что Мессалина приказала перенести из дворца всю богатую мебель.
Клавдий послушался совета Нарцисса и отправился вместе с ним в дом Силия. Убедившись, что Нарцисс сказал правду и дом Силия, действительно украшает дворцовая мебель, он пришел в чрезвычайную ярость, тотчас же отдал приказание казнить Силия и всех любовников Мессалины.
Октавия, дочь Мессалины. Мрамор. Неаполь. Национальный музей
В тот же день Силия потребовали в трибунал; факты, подтверждающие его связь с женой императора были очевидны и его приговорили к смертной казни. Силий не защищался, лишь просил ненадолго отложить казнь; его просьба была удовлетворена. Через некоторое время казнили его и многих сенаторов и кавалеров, замешанных в этой постыдной истории. Плясун Мнестер также был привлечен в качестве обвиняемого, но он оправдывался тем, что сам император лично приказывал ему повиноваться Мессалине. Сначала Клавдий, казалось, принял во внимание слова Мнестера и хотел его помиловать, но приближенные настояли, чтобы и Мнестер был казнен вместе с другими.
Мессалина в это время скрывалась в садах Лукулла; она придумывала, какими средствами могла бы умилостивить своего разгневанного супруга. Зная его бесхарактерность и слабость к ней, она была убеждена, что Клавдий в скором времени переменит гнев на милость. И, действительно, гнев Клавдия значительно охладел. Во время обеда он говорил о Мессалине уже без злобы, называл ее «бедненькая». Услышав эти речи, Нарцисс понял, что необходимо действовать быстро и энергично, чтобы его собственная голова не свалилась с плеч. Обстоятельства могли перемениться, если Клавдию удалось увидеться с женой: она ему представила бы дело совсем в ином виде. Под влиянием этих размышлений, Нарцисс тотчас же отправился к гвардейским центурионам и объявил им, что император Клавдий отдал приказание тотчас же убить Мессалину. Эту страшную миссию взял на себя некто Эвод, который и отправился в сады Лукулла, где нашел Мессалину лежащую на траве; около нее стояла старушка-мать. До сих пор она была далеко от дочери, но, когда ту постигло несчастье, мать приехала к ней и, как истинная римлянка, стала советовать не дожидаться позорной казни, а убить себя самой. Но Мессалина не слушала этих советов матери, горько плакала, жаловалась и ломала с отчаянием руки. Вдруг в сад ворвалась группа вооруженных людей. Тут только Мессалина поняла, что для нее все уже кончено. Трепещущей рукой она взяла нож и нанесла себе удар по горлу и в грудь, но не имея силы воли покончить с собой, только ранила себя, один из трибунов помог ей уйти из этой жизни ударом меча.
Труп Мессалины был оставлен ее матери. В это время во дворце был банкет в полном разгаре. Во время пиршества Клавдию доложили, что Мессалина убила себя собственными руками. Клавдий выслушав это донесение совершенно равнодушно, продолжал пить вино и веселиться. Сенат помог Клавдию забыть Мессалину, уничтожив все ее изображения и бюсты.
Оскар Пио. Жизнь римских императриц. СПб., 1895.
4. Кровавые дела императора Домициана
Император Тит Флавий Домициан (51–96 г. н. э.) вошел в римскую историю как один из самых жестоких правителей.
Домициан родился в десятый день до ноябрьских календ, когда отец его был назначеным консулом и должен был в следующем месяце вступить в должность; дом, где он родился, на Гранатовой улице в шестом квартале столицы, был им потом обращен в храм рода Флавиев. Детство и раннюю молодость провел он, говорят, в нищете и пороке; в доме их не было ни одного серебряного сосуда, а бывший претор Клодий Поллион, на которого Нероном написано стихотворение «Одноглазый», хранил и изредка показывал собственноручную записку Домициана, где он обещал ему свою дочь; некоторые вдобавок утверждали, что его любовником был и Нерва, будущий его преемник.
В первое время своего правления он каждый день запирался один на несколько часов и занимался тем, что ловил мух и протыкал их острым грифелем. Поэтому, когда кто-то спросил, нет ли кого с Цезарем, Вибий Крисп метко ответил: «Нет даже и мухи».
Жена его Домиция во второе его консульство родила ему сына, который умер на другой год его правления. Он дал жене имя Августы, он развелся с ней, когда она запятнала себя любовью к актеру Парису; однако разлуки с нею не вытерпел и, спустя недолгое время, якобы по требованию народа, снова взял ее к себе.
Жестокость обнаружил он раньше, чем алчность. Ученика пантомима Париса, еще безусого и тяжело больного, он убил, потому что лицом и искусством тот напоминал учителя. Гермогена Тарсийского за некоторые намеки в его «истории» он тоже убил, а писцов, которые ее переписывали, велел распять. Отца семейства, который сказал, что гладиатор-фракиец не уступит противнику, а уступит распорядителю игр, он приказал вытащить на арену и бросить собакам, выставив надпись: «Щитоносец — за дерзкий язык».
Ломиниан I. Мрамор. Рим. Капитолийский музей
Многих сенаторов, и среди них несколько консуляров, он отправил на смерть; в том числе Цивитоя Цереала — когда тот управлял Азией, а Сальвидиена Орфита и Ацилия Глабриона — в изгнание. Эти были казнены по обвинению в подготовке мятежа, остальные же — под самыми пустяковыми предлогами. Так Элия Ламию он казнил за давние и безобидные шутки, хотя и двусмысленные: когда Домиииан увел его жену, Ламия сказал человеку, похвалившему его голос: «Это из-за воздержания!», а когда Тит [8] советовал ему жениться вторично, он спросил: «Ты тоже ищешь жену?» Сальвий Кокцеян погиб за то, что отмечал день рождения императора Отона, [9] своего дяди; Меттий Помпузиан — за то, что про него говорили, будто он имел императорский гороскоп и носил с собою чертеж всей земли на пергаменте и речи царей и вождей из Тита Ливия, а двух своих рабов назвал Магоном и Ганнибалом; Саллюстий Лукулл, легат в Британии, — за то, что копья нового образца он позволил называть «Лукулловыми», Юний Рустик — за то, что издал похвальные слова Тразее Пету и Гельвидию Приску, назвав их мужами непорочной честности; по случаю этого обвинения из Рима и Италии были изгнаны все философы. Казнил он и Гельвидия Младшего, заподозрив, что в исходе одной трагедии он в лицах Париса и Энонсы изобразил развод его с женою; казнил и Флавия Сабина, своего двоюродного брата, за то, что в день консульских выборов глашатай по ошибке объявил его народу не будущим консулом, а будущим императором.
После междоусобной войны свирепость его усилилась еще более. Чтобы выпытывать у противников имена скрывающихся сообщников, он придумал новую пытку: прижигал им срамные члены, а некоторым отрубал руки. Как известно, из видных заговорщиков помилованы были только двое, трибун сенаторского звания и центурион: стараясь доказать свою невиновность, они притворились порочными развратниками, презираемыми за это и войском и полководцем.
Свирепость его была не только безмерной, но к тому же изощренной и коварной. Управителя, которого он распял на кресте, накануне он пригласил к себе в опочивальню, усадил на ложе рядом с собой, отпустил успокоенным и довольным, одарив даже угощеньем со своего стола. Аррецина Клемента, бывшего консула, близкого своего друга и соглядатая, он казнил смертью, но перед этим был к нему милостив не меньше, если не больше, чем обычно, и в последний его день, прогуливаясь с ним вместе и глядя на доносчика, его погубившего, сказал: «Хочешь завтра мы послушаем этого негодного раба? А чтобы больнее оскорбить людское терпение, все свои самые суровые приговоры начинал он заявлением о своем милосердии, и чем мягче было начало, тем вернее был жестокий конец. Нескольких человек, обвиненных в оскорблении величества, он представил на суд сената, объявив, что
Рим. Балкон Доминициана во дворце Тиберия на Палатинском холме
Рим. Руины дворца Флавиев на Палатинском холме
хочет на этот раз проверить, очень ли его любят сенаторы. Без труда он дождался, чтобы их осудили на казнь по обычаю предков, но затем, устрашенный жестокостью наказания, решил унять негодование такими словами — нелишним будет привести их в точности: „Позвольте мне, отцы сенаторы, во имя вашей любви ко мне, попросить у вас милости, добиться которой, я знаю, будет нелегко: пусть дано будет осужденным самим избрать себе смерть, дабы вы могли избавить глаза от страшного зрелища, а люди поняли, что в сенате присутствовал и я“.
Снискав всем этим всеобщую ненависть и ужас, он погиб, наконец, от заговора ближайших друзей и вольноотпущенников, о котором знала и его жена.»
Гай Светоний Транквилл. Жизнь 12 цезарей. — М.: Наука, 1964.
ІІ. ВО ВРЕМЕНА ДРАКУЛЫ И «СИНЕЙ БОРОДЫ»
1. Людоеды поневоле (Радульф Глабер) [10]
В 1027 г. землю начал опустошать голод, и род человеческий был угрожаем близким разрушением. Погода сделалась до того худа, что невозможно было найти минуты ни для посева, ни для уборки хлеба, вследствие залития полей водою. Казалось, что все стихии обрушились и вступили в борьбу друг с другом, а между тем, собственно, они повиновались божьей каре, наказывавшей людей за их злобу. Вся земля была залита непрерывными дождями до того, что в течение трех лет нельзя было иметь пяди земли, удобной для посева. Этот мстительный бич начался на востоке, опустошил Грецию, потом Италию, распространился по всей Галлии и, наконец, постиг Англию. Его удары обрушились на всех без различия. Сильные земли, люди средние и бедняки равно испытывали голод, и чело у всех покрывалось бледностью. Насилия и жестокости баронов смолкли пред всеобщим голодом. Если кто-нибудь хотел продать съестное, то мог спросить самую высокую цену и получил бы все без малейшего затруднения. Почти везде мера зернового хлеба продавалась по 60 золотых солидов; иногда шестую часть меры покупали за 15 солидов. Когда переели весь скот и птиц, и когда этот запас истощился, голод сделался чувствительнее, и для укрощения его приходилось пожирать падаль и тому подобную отвратительную пищу; иногда еще для избавления от смерти выкапывали из земли древесные коренья, собирали травы по берегам ручьев, но все было тщетно, ибо один Бог может быть убежищем против божьего гнева. Но, о ужас, поверят ли тому, свирепство голода породило примеры жестокости, столь редкой в истории, и люди ели мясо людей. Путник, подвергнувшись нападению на дороге, падал под ударами убийц, они разрывали его члены на части, жарили их и пожирали. Другие, убегая из своей страны, чтобы вместе с тем убежать и от голода, были принимаемы в дома, и хозяева душили их ночью, чтобы после съесть. Некоторые показывали детям яйцо или фрукт, заманивали их в сторону и пожирали. Во многих местах отрывались трупы для подобной же ужасной цели. Наконец, это безумие, эта ярость дошли до того, что существование животного было безопаснее, нежели человека, потому что, по-видимому, есть мясо людей начало обращаться в обычай. Один злодей в г. Турнюс (на р. Соне, близ Макона) осмелился выставить на рынке для продажи вареное человеческое мясо, как то обыкновенно делалось с мясом животных. Его схватили, и он не запирался; суд приказал его связать и сжечь; но нашелся другой, который в ту же ночь украл это самое мясо, выставленное там на продажу и зарытое в землю; он сожрал его, но был точно так же сожжен.
Близ Макона, в лесу Шатене, стоит уединенная церковь, посвященная св. Иоанну. Какой-то негодяй построил близ нее хижину, где он резал всех, которые искали у него убежища на ночь. Случилось однажды, что к нему зашел путник со своей женой; но заглянув в угол хижины, он заметил там головы мужчин, женщин и детей. Смущенный и побледневший, он хотел уйти, но кровожадный хозяин воспротивился и силою хотел удержать его; страх смерти придал ему силы, и кончилось тем, что путник спасся вместе с женой и поспешно отправился в город. Дано было знать о всем графу Оттону и другим жителям города; в ту же минуту послали большое число людей, чтоб проверить показания путника; они поспешили на место и нашли там того зверя в своем логовище, а в хижине его было 48 голов зарезанных и пожранных им жертв. Злодея привели в город и сожгли; я сам присутствовал при его казни.
Типография Стасюлевича. История средних веков в ее писателях и исследованиях новейших ученых. СПб., 1886.
2. Синяя Борода
Есть в истории один судебный процесс, с героем которого знакомится какое уж по счету поколение ребят во многих странах. Кто не слушал в детстве сказку Шарля Перро о страшном рыцаре Синяя Борода, убивавшем своих жен и подвешивавшем их трупы на железных крюках в таинственном подземелье своего замка, о волшебном ключе, с которого нельзя было отчистить кровавые пятна! А потом уже в зрелом возрасте многим доводилось читать новеллу Анатоля Франса на ту же тему — иронический вариант традиционной мрачной легенды. Между тем прототип Синей Бороды не только вполне реальное лицо, но и человек, оставивший след в истории Франции. Его имя — барон Жиль де Ре. Этот очень богатый французский вельможа жил в самую трудную для его страны пору Столетней войны. Жиль родился в 1404 г. в замке Махкуль. Рано лишившись отца, он воспитывался дедом с материнской стороны. С детства он привык к тому, что его капризы были высшим законом. Вместе с тем Жиль имел хороших учителей, был для своего времени образованным человеком, жадно читал научные книги, стал большим любителем театра. В 16 лет он женился на Екатерине де Туар, принесшей ему богатое приданое. Вскоре Жиль отправился на войну и стал соратником Жанны д'Арк, сражаясь бок о бок с ней в самых опасных боях. При коронации Карла VII Жиль де Ре был возведен в звание маршала Франции. Он пытался освободить захваченную в плен Жанну, подступил к Руану, но опоздал. Жиль не хотел поверить в гибель Жанны. Он считал ее бессмертной и, может быть, поэтому признал Жанну д'Армуаз за Орлеанскую деву, хотя потом и поколебался в своем убеждении.
Судебная камера (гравюра XV в.)
Увенчанный славой, маршал де Ре вернулся с войны. Своими сокровищами, обширностью владений он мог сравниться разве что с королем. Жиль был владельцем крупной библиотеки (в эту допечатную эпоху, когда каждая книга стоила столь дорого!). У него в замках давались великолепные театральные представления с участием большого числа артистов, для каждого спектакля шились новые костюмы. Пышная свита, роскошные балы также стоили огромных денег. Их уже не хватало, приходилось занимать большие суммы под огромные проценты. У барона произошла ссора с женой, которая уехала к родителям; его младший брат Рене потребовал раздела имушества и добился разрешения короля на это. Однако герцог Бретани не выполнил королевского указа и начал усердно скупать за бесценок земли Жиля де Ре.
Суд нал Жилем ле Ре (справа) перед епископом Нанта и Генеральным инквизитором Франции (миниатюра из рукописи, ПНБ)
К этому времени относится и увлечение барона алхимией. Он рассчитывал открыть тайну превращения металлов и научиться производить золото. Сначала замок Тиффож, а потом специально купленный дом были оборудованы под мрачную лабораторию средневекового мага, где в ретортах кипели какие-то неведомые растворы, а по углам были расставлены человеческие скелеты и свешивались чучела экзотических животных, привезенных из дальних краев. Доверенные лица, посланные Жилем де Ре, пытались разыскать наиболее опытных алхимиков. Из Италии в замок барона прибыл магистр оккультных наук Франческо Прелати. Вскоре выяснилось, что итальянец знаком с заклинаниями, которыми можно вызвать демонов. Опыты проводились глухой ночью. В них участвовали сам барон, его слуги Анрие и Пуату и, конечно, Прелати. Бледный от волнения Жиль провозглашал:
— Явитесь, всесильные духи, открывающие смертным клады, науку и философию! Явитесь на мой зов, и я отдам вам все, кроме жизни души, если вы дадите мне золото, мудрость, власть!
Духи безмолвствовали. В другой раз опыт повторили тоже ночью на лугу близ замка, но начался ливень, и незадачливым экспериментаторам, промокшим до нитки, пришлось вернуться в замок.
Жиль, который не привык отступать, вызывал другого заклинателя, потом третьего. Они удачно инсценировали борьбу с чертом, слышался грохот, и можно было почувствовать запах серы при возвращении дьявола в преисподнюю.
Из всех этих опытов суеверный владелец Тиффожа сделал вывод о возможности вызывать нечистую силу, не поняв того, как его дурачат шарлатаны. Он решил перейти от белой магии к черной. Однажды, войдя в комнату барона, Анрие и Пуату увидели в руках своего хозяина окровавленные части тела ребенка, обезображенный труп которого лежал неподалеку. Эти еще теплые органы вложили в стеклянный сосуд, ночью над ними Прелати начал читать новые заклинания.
Жиль нанял старуху Перрину Мартен; она заманивала детей, слуги барона заталкивали их в мешки и несли в замок. Там пристрастившийся к кровавым опытам Жиль де Ре убивал свои жертвы, расчленял их трупы, вырывал внутренности. Так продолжалось ни много ни мало восемь лет (1432–1440). Барон считал, что его высокий ранг обеспечивает ему безопасность, однако епископ Нанта, до которого дошли известия об этих злодеяниях, получил разрешение арестовать Жиля, а также Анрие, Пуату и Перрину Мартен. Остальные его сообщники, в том числе Прелати, успели скрыться. Жиля судили, приговорили к смерти и повесили 27 октября 1440 г. Такова фактическая канва рассказов о Синей Бороде. Народная фантазия превратила замученных детей в убитых жен. А синий цвет бороды, вероятно, идет от другой легенды.
Однажды богатый рыжебородый рыцарь убеждал красивую девушку выйти за него замуж. Уже в церкви, клянясь в верности своей невесте, он сказал:
— Я отдам тебе и тело и душу.
— Вот это я принимаю, — раздался громовый голос и хохот дьявола, который скрывался под видом красавицы и предстал теперь в виде синего демона. — Помни, что с этого часа ты мой и телом и душой.
Дьявол исчез, а рыжая борода рыцаря в знак заключенного договора стала синей. Эта сказка причудливо переплелась с историей Жиля де Ре, из их объединения и возник, вероятно, мрачный образ рыцаря Синяя Борода.
Однако был ли Жиль де Ре действительно виновен в приписываемых ему преступлениях? О них мы знаем из материалов судебного процесса этой «самой мрачной фигуры» французской истории. Многое вызывает сомнение. Прежде всего, странный факт: когда ирода-детоубийцу вели на казнь, его приветствовала толпа; видимо, она не очень доверяла тому, что говорилось на суде. Это заставляет насторожиться. Слуг и Перрину Мартен допрашивали под пыткой настолько жестокой, что колдунья не пережила ее. Анрие и Пуату путались в числе убитых детей — называли цифры от 140 до 800. Допустим, слуги были не сильны в арифметике, но остается фактом, что в замках маршала не нашли ни одного трупа. Доказано было лишь занятие алхимией. Любопытно следующее. Узнав о намерении расследовать его преступления, Жиль согласился на то, чтобы его предали церковному суду. Это также, пожалуй, признак невиновности.
Казнь Жиля ле Ре в 1440 г. (миниатюра из рукописи. ПНБ)
В число судей были назначены злейшие недруги барона. К ним относился и давно враждовавший с Жилем епископ Жан де Малетруа, и сам герцог Жан V, который еще до окончания расследования передал имения барона своему сыну.
Жиль де Ре сознался в своих преступлениях, но, вероятно, сделал это, чтобы избежать самого страшного для такого верующего христианина, каким был барон, наказания, как отлучение от церкви (его отлучили от церкви в ходе процесса, а потом сняли отлучение). Некоторые историки недаром сравнивают процесс Жиля де Ре с судом над тамплиерами: и там и тут вымышленные обвинения, сфабрикованные, чтобы создать предлог для захвата имущества осужденных. История Жиля де Ре окружена таким густым туманом легенды, созданной в ходе процесса, что уже трудно или невозможно разглядеть подлинные черты человека, бывшего некогда сподвижником Жанны д'Арк.
Е.Б. Черняк. Приговор веков. — М.: Мысль, 1971.
3. Граф Дракула
В 1456 году валахским (румынским) господарем [11] становится Влад IV, сын Влада Дьявола. Этот правитель занимает в истории Валахии особое место; он воплотил в себе такую чудовищную жестокость, которой, казалось, не обладали монархи самых низших в культурном смысле народов. Он был известен современникам под именем Влада-Сажателя на кол, но и не без основания он унаследовал от своего отца также и эпитет «Дьявол». Господарь Влад впоследствии стал прототипом для создания образа вампира графа Дракулы в современной литературе и кинематографии. На совести Влада IV было свыше 20000 человек, казненных им во время его царствования, но, по словам историков этой эпохи, такую жертву нужно было принести якобы для внутреннего успокоения страны. Действительно, в последнее время, предшествовавшее царствованию Влада-Сажателя на кол, [12] династические раздоры и партийная вражда окончательно истощают Валахию, а «господари» бесцветными тенями являются и исчезают в круговороте усобиц, турецких вторжений и внутренних неурядиц. Но при всем том бояре, не смушаясь, начинают проявлять какую-то особенную разнузданность. Они стремятся к установлению аристократической олигархии, пример которой не раздавали им магнаты в соседней Венгрии, и, пользуясь войной с турками, усиливают свое влияние на остальное население Валахии в прямой ушерб правительственной власти. Мало того, валахские бояре поддерживали всякого нового претендента на престол, лишь бы анархический беспорядок, столь выгодный для них, длился более продолжительное время. Влад IV решил окончательно парализовать действия бояр и положить конец смутному времени, а для этого понадобились чрезвычайные меры, дотоль невиданные в румынском княжестве. Так начались кровавые репрессии нового господаря, начался правительственный террор.
Средневековые пытки и казни (старинная гравюра).
Однако в ум народа не укладывалась такая система, он не видел в массовых убийствах оправдания той цели, к которой якобы стремился Влад-Сажатель на кол, — и в результате народный ропот, возмущение и осуждение кровавой политики, способствовавшей еще в большей степени всяким аристократическим интригам и притязаниям претендентов.
Спустя несколько лет после восшествия на престол Влада, в Валахию прибыл его брат, Раду Красивый, чтобы лишить его престола; в этой борьбе принимали участие 2000 турок, посланных султаном для поддержки Раду. Но Влад, узнав об этом, пошел навстречу врагам, устроил засаду и неожиданно для них разбил турецкую армию. Расправа с побежденными устрашила бояр, которые втайне поддерживали Раду Красивого. Влад велел посадить всех турок на кол и отказался платить дань турецкому султану. Султан Магомет II послал к нему своих послов, но валахский господарь поступил с ними так же жестоко: придравшись к тому, что послы не сняли перед ним своих головных уборов, он приказал прибить эти головные уборы к их головам. Дерзкий прием, оказанный послам завоевателя Константинополя, вынудил Магомета II объявить Владу решительную войну. С Магометом было несколько десятков тысяч солдат (от 60000 до 250000). По пути своего следования к Бухаресту султан был поражен жестокостью своего противника, о котором еще раньше рассказывали ужасные вещи. В прямой линии тянулся нескончаемый ряд кольев с воткнутыми на них турками, выхваченными врагом из авангарда оттоманской армии, посланной в Валахию с Раду Красивым. Больше всего Магомета удивило то, что к таким жестокостям прибегают христианские монархи, объявившие святую войну против Оттоманской империи, против нечестивого народа.
В этой войне Влад-Сажатель на кол проявил большую хитрость, пользуясь своим знанием турецкого языка. Однажды в темную ночь он проник с несколькими своими солдатами, переодетыми в турецкий костюм, в лагерь султана с целью убить его, но по ошибке попал в палатку одного паши, которого и убил вместо султана. Поднялась тревога; турецкие солдаты, думая, что в их войске находятся заговорщики, стали нападать друг на друга. Вызвав, таким образом, смятение в турецкой армии, Влад, благополучно ускользнувший в роковую ночь из лагеря султана, напал на своих врагов и вынудил их обратиться в бегство. Магомет отступил к Адрианополю, но отказался признать себя побежденным, и хотя в этой войне им было потеряно огромное количество отборных солдат, тем не менее, он вскоре вновь выступает против Влада-Сажателя на кол, но уже в несколько иной обстановке.
Турецкий султан выждал удобный момент, когда Валахия вступила в неприязненные отношения с Молдавией, где в то время царствовал Стефан Великий. Подступив вновь со своими полчишами к валахскому княжеству, он заставил Влада покинуть страну и скрыться в Венгрии. Теперь ему не стоило никакого труда посадить там на престол Раду Красивого, в лице которого Оттоманская империя имела преданного союзника и друга. Но эта короткая эпоха, тянувшаяся несколько лет (1462–1476), была полна всевозможных перипетий. Валахия сделалась ареной беспрерывных кровавых событий, быстрая смена которых не давала положительных результатов. Сначала как будто молдавский господарь Стефан Великий действовал заодно с турками и Раду Красивым против Влада-Сажателя на кол, а потом он вместе с венгерским королем Матвеем Коровиным вновь сажает его на валахский престол. Но и в этот раз Владу пришлось иметь дело с одним из претендентов, с неким Лайотом Бассарабой, который был возведен на валахский престол после Раду Красивого тем же Стефаном Великим. В этой междоусобной борьбе и погиб Влад-Сажатель на кол, один из самых сильных врагов турецкого султана и один из самых жестоких правителей Валахии.
Н.Борецкий-Бергфельдт. История Румынии. — СПб.: Брокгауз-Ефрон, б.г.
4. Процессы волкодлаков
В XVI–XVII веках во Франции прошли несколько нашумевших процессов по обвинению в ликантропии (оборотничестве).
В 1573 г. Лоль в провинции Франш-Конте был охвачен своеобразной эпидемией нападений на маленьких детей. Их последствия были настолько серьезными, что местный парламент опубликовал следующее заявление: «Независимый суд парламента в Доле настоящим объявляет, что в Эспани, Сальванже, Куршепо и прилегающих деревнях в последнее время часто видели и встречали оборотня, который, как говорят, уже поймал и унес несколько маленьких детей, ибо их не видели с тех пор. Вследствие этих нападений и нанесения ущерба нескольким всадникам, которые отогнали его с большим трудом и опасностью для жизни, упомянутый суд, желая предотвратить любую большую опасность, повелевает и разрешает, независимо от указов об охоте, проживающим в упомянутых и иных местах собраться с пиками, алебардами и палками, чтобы охотиться и преследовать упомянутого волкодлака везде, где возможно, поймать и убить его, не подвергаясь какому-либо наказанию или штрафу… Принято на заседании упомянутого суда, в тринадцатый день месяца сентября 1573 года».
8 уединенной хижине возле Арманжа жил Жиль Гарнье, лионец, по прозвищу «отшельник из Сен-Бонно», и его жена Аполлония — обездоленные и угрюмые затворники.
9 ноября, спустя два месяца после приведенного заявления, несколько крестьян спасли маленькую девочку, которая была сильно укушена в пяти местах громадным волком; при их приближении волк скрылся в темноте, но некоторым показалось, что они узнали Гарнье. 15 ноября пропал десятилетний мальчик. Слухи и подозрения распространились быстро, и Гарнье и его жена были арестованы и подвергнуты пытке в Лоле по подозрению в ликантропии.
Гарнье сделал соответствующее признание, подтвердив два из предъявленных ему обвинений.
24 августа или около того в грушевом саду около деревни Перус Гарнье убил 12-летнего мальчика. «Несмотря на то, что была пятница», — он хотел съесть его, но ему помешали появившиеся люди. Люди показали под присягой, и Гарнье подтвердил, что он появился тогда в человеческом, а не в волчьем обличье.
6 октября или около того в винограднике около леса Ля-Сьер Гарнье в обличье волка напал на 10-летнюю девочку. Он загрыз ее, раздел, а затем съел — великолепный образец партенофагии, порока, исключительно свойственного ликантропам. Мясо так пришлось ему по вкусу, что он отнес немного домой своей жене.
9 ноября или около того Гарнье в образе волка напал на девочку на лугу Ля-Пупе, между Отюном и Шастенуа. Однако ему помешали трое прохожих, и он должен был убежать.
Оборотень нападает на человека. Старинная гравюра.
15 ноября или около того между Гредизаном и Менотом, в миле от Доля, Гарнье в обличье волка задушил 9-летнего мальчика. Он отгрыз ему ногу и съел мякоть бедра и большую часть желудка.
На основании этих признаний Гарнье был заживо, без милости предварительного удушения, сожжен в Лоле 18 января 1574 г.
В 1598 г. одним из обвиняемых был Жак Руле, нищий из Кода, что около Анжера. Его поведение в тюрьме показало, что он был слабоумным и эпилептиком. Его показания были столь же противоречивы, сколь и фантастичны. В свои вымышленные преступления он впутал своего брата Жана и кузена Жюльена, хотя, как было доказано, они в это время находились в другом месте, на расстоянии многих миль — тем более невероятен тот факт, что его показания были приняты к рассмотрению. Руле был обвинен в оборотничестве после того, как один солдат и несколько крестьян обнаружили его в кустах полуобнаженным, с всклокоченными волосами; его руки были в крови, а под ногтями застряли клочки человеческого мяса. Рядом нашли изуродованный труп 15-летнего мальчика по имени Корнье. Руле признался в убийстве юноши и описал жертву и место убийства со множеством подробностей.
Судья Пьер Эро допросил заключенного 8 августа 1598 г.
Вопрос: Ваше имя и положение?
Ответ: Меня зовут Жак Руле, мне 35 лет, я беден и нищенствую.
В.: В чем Вас обвиняют?
О.: В том, что я вор, в том, что я оскорбил Господа. Мои родители дали мне мазь, я не знаю ее состава.
В.: Вы натерлись мазью и превратились в волка?
О.: Нет, но из-за нее я убил и съел ребенка Корнье. Я стал волком.
В.: Вы были в волчьей шкуре?
О.: Нет, я был одет так же, как и сейчас. Мои руки и лицо были в крови, потому что я ел плоть ребенка, о котором говорил.
В.: Превращались ли ваши руки и ноги в волчьи лапы?
О.: Да, превращались.
В.: Превращалась ли ваша голова в волчью, стал ли ваш рот больше?
О.: Не знаю, что тогда было с моей головой: я кусал своими зубами. Моя голова была такой же, как и сегодня. Я поранил и съел много других маленьких детей. Я также был на шабаше.
Суд присяжных приговорил Руле к смерти, но он, что интересно, подал апелляцию в парижский парламент, который смягчил приговор, заменив его двухлетним пребыванием в лечебнице для умалишенных Сен-Жермен де Пре с обязательным наставлением в вере, о которой он забыл по скудости ума. Подобное объяснение ликантропии как психического заболевания предвосхищает суд на Жаном Гранье двумя годами позже.
В том же году, 14 декабря, парламент Парижа приговорил портного из Шалона к смерти за ликантропию. Он обвинялся в том, что убивал детей, заманивая их к себе в лавку или подстерегая в лесу, а затем поедал их мясо. В его лавке якобы была найдена целая бочка костей. На суде были вскрыты такие ужасающие подробности, что судьи распорядились, чтобы все отчеты о суде были сожжены.
История Жана Гренье из департамента Ланды является классическим примером ликантропии, о чем подробно рассказывает де Ланкр.
В 1603 г. в деревне на юго-западе Франции несколько девушек пасли овец; внезапно они были напуганы странно выглядевшим 14-летним мальчиком, который сказал им, что он — волкодлак. Жанна Габорьен, старшая из девочек, принялась расспрашивать мальчика. Он рассказал следующее:
«(Мужчина) дал мне накидку из волчьей шкуры. Он обертывает меня ею, и каждую пятницу, воскресенье и понедельник, и примерно на час в сумерки во все другие дни я становлюсь волком. Я загрызал собак и выпивал их кровь, но маленькие девочки имеют более приятный вкус, их плоть нежна и сладка, а кровь обильна и тепла».
Гренье стал виновником собственного несчастья, хвастаясь тем, что он — волкодлак. После убийства нескольких детей в Сен-Северском округе Гаскони и соответствующего свидетельства трех девочек (29 мая 1603 г.) ему поверили. Прокурор округа Рош-Шале передал Гренье местному судье, который нашел его признания, разоблачавшие других ликантропов, и показания родителей исчезнувших детей настолько ужасными, что передал дело верховному судье в Кутра (2 июня). Верховный суд обыскал дома тех, кого обвинил Гренье, в поиске волшебной мази. Хотя ничего не было найдено, отец Гренье и сосед М. дель Филлер были арестованы. Отец Гренье убеждал суд, что его сын — всем известный дурачок, и приводил в пример его утверждения о том, что он будто бы переспал со всеми женщинами их деревни. Судья нашел, что отец Гренье и его сосед имеют хорошую репутацию и ничем себя не запятнали.
Тем не менее, судебные чиновники тщательно проверили показания Гренье. Они шаг за шагом проследили его мнимые подвиги и допросили каждого упомянутого человека. Эти показания доказали, что Гренье странствовал по окрестностям и досконально знал их. Несколько детей, видевших, как одного из них схватил волк, связали это с рассказом Жана. Эти свидетельства были столь изобличающими, а Гренье так упорно настаивал на своих показаниях, что суд распорядился повесить его, а тело сжечь дотла. Виновность отца Гренье и М. дель Филлера была под сомнением, поэтому они были подвергнуты пытке и признались, что действительно ловили маленьких девочек, но только для забавы, а не для еды.
Колдун (1489). Старинная гравюра
Парламент Бордо решил пересмотреть дело и все показания. «Проведенное расследование было настолько полным, насколько это возможно», — отметил де Ланкр, вкратце пересказывая суть дела:
Тренье дал следующие показания: «Когда мне было десять или одиннадцать лет, мой сосед дель Филлер в глубине леса познакомил меня с Метром де ла Форе, черным человеком, который отметил меня своим ногтем, а затем дал мне и дель Филлеру мазь и волчью шкуру. С этого времени я и бегал в образе волка». Рассказывая о детях, которых он. по его словам, убил и съел, допрашиваемый признался, что однажды в маленькой деревне, названия которой он не помнит, по пути из Кутра в Сен-Анле, он вошел в пустой дом, где нашел ребенка, спящего в колыбели. Поскольку ему никто не препятствовал, он вытащил младенца из колыбели, унес его в сад, затем перепрыгнул через изгородь и съел его, чтобы утолить голод. В приходе Сен-Антуан де Пизон он напал на маленькую девочку, пасшую овец. Она была одета в черное платье, имени ее он не знает. Он разорвал ее когтями и зубами и съел. За шесть недель до того, как его поймали, он напал на другого ребенка в том же приходе около каменного моста. В Эпароне он дрался с охотничьей собакой некоего М.Милье и убил бы ее, если бы хозяин не подбежал с рапирой в руке.
Гренье сказал, что волчья шкура была в его распоряжении, но он выходил на охоту за детьми по распоряжению своего господина Метра де ла Форе. Перед превращением он натирался мазью из маленького горшочка и прятал свою одежду в зарослях.
Местный парламент действовал на удивление мягко и интеллигентно. Он послал двух врачей осмотреть Гренье, которые решили, что мальчик «страдает расстройством, называемым ликантропией, что вызвано (тут врачи впали в суеверие) злым духом, который морочит людей, вызывая это в их воображении». 6 сентября 1603 г. парламент просто осудил Гренье на пожизненное заключение в местном монастыре.
Суд вынес свое решение, принимая во внимание юный возраст и слабоумие этого мальчика, который был глупее нормальных детей семи или восьми лет. «Его настолько плохо кормили, и он настолько задержался в развитии, что и ростом был не выше десятилетнего. Этот подросток был брошен собственным отцом, у него вместо настоящей матери — жестокая мачеха, и до него никому нет дела. Он скитался, выпрашивая хлеб, и не получил никакого религиозного образования. Его подлинная натура была совращена злым наущением, нуждой и отчаянием, и дьявол сделал его своей добычей» (де Ланкр).
Спустя 7 лет, в 1610 г., де Ланкр посетил францисканский монастырь в Бордо, где Гренье был заключен, и нашел его по-прежнему хрупкого телосложения, очень застенчивым и не желающим смотреть кому-либо в лицо. Его глаза были глубоко посажены и беспокойны, зубы длинны и выступали вперед, ногти черны и местами обгрызены; его рассудок — совершенно девственен, и он казался неспособным понимать даже самые простые вещи. Он по-прежнему утверждал, что был человеком-волком, и что и сейчас бы ел маленьких детей, если бы только мог. Ему также нравилось смотреть на волков. В ноябре 1610 г. Гренье умер как «истинный христианин».
Энциклопедия колдовства и демонологии Рассела Хоупа Роббинса. — М.: Миф, Локид, 1994.
5. Убийцы с «Батавии»
История, о которой будет сейчас рассказано, достаточно известна. Обилие жертв делает ее в какой-то степени исключительной, но герои этой саги XVII века типичны, и их поступки характерны для той обстановки, которая сложилась в это время в Индийском океане.
«Батавия» была одним из самых больших кораблей голландской Ост-Индской компании — ближайшими аналогами ее можно считать португальские карраки. В начале 1629 она вышла из Амстердама, имея на борту шестьсот пассажиров и членов команды, а также важные грузы и крупные суммы денег. Среди пассажиров были чиновники и купцы, их семьи, отряд солдат.
Командовал «Батавией» капитан Якобе, но действительным начальником экспедиции был старший фактор и доверенное лицо совета Компании Франциск Пелсерт, который отвечал за сохранность фуза и ценностей на сумму более двухсот тысяч гульденов. До Явы «Батавия» шла в составе небольшой эскадры.
Идея захватить судно возникла, очевидно, и у капитана Якобса, и у многих его подчиненных: уж очень соблазнительной была добыча. Капитан, вероятно, не собирался стать после этого профессиональным пиратом, а предполагал перейти на службу к португальцам. Пелсерт подозревал Якобса в опасных замыслах, но прямых улик не имел. Рассчитывать на команду он в такой ситуации не мог, зато в его распоряжении было несколько служащих Компании и тридцать солдат, в том числе десять французских наемников. На стороне капитана были второй компанейский фактор и суперкарго Иероним Корнелис, старший боцман и большинство матросов. Часть команды предпочитала до поры до времени держать нейтралитет.
Чтобы было легче претворить в жизнь задуманное, заговорщики решили после выхода в Индийский океан отстать от эскадры и затеряться в океане. Пелсерт не скрывал, что не доверяет капитану, и настоял на том, чтобы ночная вахта состояла из преданных Компании людей. Но вскоре после того, как корабли обогнули мыс Доброй Надежды, Пелсерт свалился в лихорадке, и капитану удалось осуществить свой план: в тумане «Батавия» оторвалась от эскадры.
Ободренные болезнью Пелсерта, заговорщики отложили переворот до того момента, когда фактор умрет. Неизвестно, несколько болезнь Пелсерта была действительной, а насколько дипломатической: каждый вечер ему становилось так худо, что он не надеялся пережить ночь, но по утрам принимал доклады офицеров, хотя и не покидал постели. Так прошли две недели. Вот-вот могли показаться берега Явы, и это побуждало заговорщиков к действию. Но люди Пелсерта были начеку, а часть экипажа, как мы уже говорили, предпочитала соблюдать нейтралитет. Тогда решено было пойти на провокацию.
На корабле находилась состоятельная голландская дама Корнелия Лукреция Яне, которая ехала в сопровождении служанки Жанте к своему мужу в Батавию. Капитан Якобс еще в начале путешествия обратил на нее внимание, но дама отвергла его ухаживания; после этого капитан переключил усилия на служанку и быстро добился взаимности. Теперь Иероним Корнелис должен был распустить слух, что Лукреция Яне ведьма, и подговорить матросов вымазать ее дегтем (капитан даже подговорил изрезать ей лицо бритвой, но Корнелис его от этого отговорил). Расчет был на то, что Пелсерт вынужден будет принять суровые меры против участников этой операции. Тогда за матросов вступятся остальные члены экипажа — между солдатами Пелсерта и моряками отношения были натянутыми.
Вечером, когда Пелсерт лежал у себя в каюте, матросы во главе со старшим боцманом ворвались в каюту Лукреции (дверь была не заперта — об этом позаботилась Жанте) и вытащили ее на палубу. Надругавшись над Лукрецией, они затем вымазали ее дегтем и грязью. Священник, оказавшийся поблизости, бросился к Пелсерту, который поднялся с постели и вызвал стражу. К тому времени, когда он добрался, поддерживаемый помощниками, до палубы, солдаты уже разогнали матросов, а пассажирки помогли Лукреции вернуться в каюту.
Пелсерт не сомневался, что капитан, несмотря на свое показное возмущение происшедшим и клятвенные обещания строго наказать виновных, является зачинщиком всей этой истории. В ту же ночь Пелсерт пригласил трех верных офицеров на совет. На палубе, требуя утопить ведьму, шумели матросы. Арестовать их значило сыграть на руку капитану, оставить безнаказанными — подорвать дисциплину, придать заговорщикам уверенность. Пелсерт не успел прийти к какому-либо решению. Той же ночью «Батавия» налетела на рифы у небольшого архипелага, состоящего из скал и голых песчаных островков, в нескольких десятках миль от северного берега Австралии.
Якобе сообщил Пелсерту, что немедленной опасности для корабля нет и что он продержится на плаву по крайней мере до утра, однако пассажиров и солдат предложил перевезти на берег. Первую спущенную шлюпку разбило волнами о борт, за места в других шла драка. Наконец спустили благополучно шлюпку, в которую поспешили сойти Пелсерт и его офицеры, вслед за ними на берег отправился капитан. Старшим на тонущем корабле остался Корнелис. Пока матросы, разбив бочки с вином, пировали, Корнелис поднял люк в полу каюты Пелсерта и спустился в кладовую, где хранились деньги и ценности. Там он взломал сундуки, надел на шею массивную золотую цепь, украшенную изумрудами, и позвал матросов. Те в восторге набивали монетами карманы. Это входило в планы Корнелиса. Теперь матросы были связаны круговой порукой, так как совершили одно из самых серьезных преступлений, запустили руку в казну Компании.
Не ведая о том, что творится на борту «Батавии», Пелсерт приказал в поисках воды обследовать остров, на который высадились потерпевшие кораблекрушение. Воды на острове не оказалось. Была послана шлюпка на соседний клочок земли, также оказавшийся безводным. Тогда несколько солдат, сколотив плот, поплыли к большому острову, видневшемуся на горизонте.
Поняв, что расправиться с Пелсертом сейчас нельзя (тот все время находился в окружении верных людей), капитан предложил ему отправиться на поиски воды на боте. План Якобса заключался в том, чтобы убить Пелсерта, как только остров скроется из виду, а самому направиться к Яве. Там он должен был сообщил, что «Батавия» погибла, а Пелсерт остался сторожить груз. Следующим шагом было получить корабль для спасения груза и людей и привести к месту катастрофы, где Корнелис должен был все подготовить для его захвата. Потом можно будет забрать ценности и отправиться в плавание.
План был связан с определенным риском, но имел и шансы на успех. Впрочем, Пелсерт, соглашаясь плыть с Якобсом, также надеялся как можно скорее добраться до Явы. Его беспокоила судьба сундуков с деньгами, а поиски воды были только предлогом.
Команду бота подбирали капитан и старший боцман. Пелсерту команда не понравилась, и он под предлогом малочисленности экипажа бота взял с собой двух верных офицеров и пятерых солдат. Это не испугало капитана, потому что на боте у него было пятнадцать верных людей. На счастье Пелсерта. по пути им встретился возвращавшийся с большого острова плот с десятью солдатами. Несмотря на протесты Якобса. Пелсерт приказал солдатам перейти в бот. Так рухнули планы капитана.
На большом острове воды не нашли, да, видно, и не очень старались найти. Бот тут же пошел на север, к Яве. В пути Якобе и не пытался убить Пелсерта. Охрана была надежна, и капитану пришлось смириться. Он даже начал заигрывать с Пелсертом, уверяя его, что не имел злых умыслов.
Путешествие до Явы оказалось очень трудным. Они прошли в открытом, переполненном людьми боте более полутора тысяч миль. В двух днях пути от цели бот повстречался с кораблем «Саардам» из эскадры, сопровождавшей «Батавию» до мыса Доброй Надежды.
Прибыв в столицу Нидерландской Индии — Батавию (основанную незадолго до этого на месте яванского города Джакарты), Пелсерт тут же направился к генерал-губернатору и доложил ему о случившемся и о своих опасениях. В тот же день были арестованы боцман и матросы, виновные в нападении на Лукреиию Яне. Капитана Якобса оставили на свободе, но сообщили ему, что он находится под следствием по подозрению в подготовке мятежа и пиратского захвата корабля. Однако доказать это было пока невозможно, так как против капитана не было улик, а имелись лишь показания Пелсерта. Пелсерт же мог обвинять капитана в заговоре, чтобы оправдать свое бегство. Кстати, Пелсерт получил от генерал-губернатора строгий выговор за то, что не пресек бунт в самом начале, а затем уплыл, оставив команду и пассажиров без начальника.
В команду «Саардама», направленного в спасательную экспедицию, включили водолазов для подъема груза и отряд солдат; во главе экспедиции поставили Пелсерта. Через пятьдесят дней «Саардам» подошел к месту катастрофы. На островке, где Пелсерт оставил потерпевших кораблекрушение, никого не было, однако с «Саардама» увидели столб дыма, поднимающийся над большим островом. Направились туда. Навстречу выскочила лодка, в которой было четыре человека. Двое гребли; двое, раненные, лежали на дне. В одном из гребцов Пелсерт узнал солдата Хейса; поднявшись на борт корабля, тот сообщил, что на «Саардам» готовится нападение, что власть на островах находилась до последнего дня в руках Корнелиса, но сейчас перешла к некоему Лоосу…
Хейс не успел закончить рассказа, как показался большой плот с двумя десятками человек, увешанных драгоценностями и разодетых словно на маскарад. Плот приблизился к «Саардаму». По знаку Пелсерта Хейс спрятался. Пелсерт сам подошел к борту и спросил у людей на плоту, где все остальные. Ему ответили, что все на дальнем острове, где нашли воду и устроили лагерь. На вопрос с плота, где капитан Якобс, Пелсерт ответил, что он остался в Батавии.
Убедившись, что на «Саардаме» готовы к бою, Пелсерт неожиданно для пассажиров плота приказал им сдаться. Те попытались было отойти от борта, но после первого же выстрела из пушки побросали оружие. Их связали, и «Саардам» направился к малому острову, где остальные мятежники ждали, когда их сообщники приведут захваченный корабль. Взяв под стражу и этих, стали искать остальных потерпевших крушение. И велико было изумление Пелсерта и голландцев с «Саардама», когда они узнали, что из нескольких сот пассажиров «Батавии» — чиновников, купцов, женшин, детей — в живых осталось только сорок.
Из допросов мятежников и бесед с оставшимися в живых солдатами и пассажирами удалось выяснить, что произошло за три с небольшим месяца, миновавших со дня ухода бота.
Первые три недели прошли мирно: в устройстве жилищ, поисках воды и перевозе с обломков «Батавии» кое-какого добра. Потерпевшие крушение избрали совет, во главе которого встал Иероним Корнелис. Именно он через три недели начал проводить в жизнь план, задуманный им совместно с капитаном Якобсом.
4 июля один из солдат украл бочонок вина и напился пьяным. Корнелис потребовал смертной казни для провинившегося. Совет отказал, тогда Корнелис разогнал его и собрал новый из послушных ему людей. Солдата казнили. На следующий день Корнелис отправил на поиски воды плот, а в команду включил десять верных матросов и четырех солдат, которым не доверял. Через несколько часов плот возвратился, и матросы доложили новому совету, что все четыре солдата, к сожалению, утонули.
Так началось истребление пассажиров «Батавии». Вскоре для этого была выработана простая процедура. Намеченную жертву отправляли куда-нибудь в сопровождении двух-трех верных людей и одного «нейтрала». Возвратясь, они докладывали, что с их спутником случилось несчастье — упал со скалы или утонул в море. Исполнителем приговора всегда назначали «нейтрала». Если он отказывался, его самого убивали, если соглашался, то становился одним из членов пиратской шайки, ибо кровавая порука связывала крепче денег или клятв.
Как-то в палатку к Корнелису вбежал юнга и сообщил ему, что только что видел, как два матроса убили третьего. Корнелис выслушал мальчика и сказал своему помощнику: «Успокой ребенка». Матрос вывел юнгу и одним ударом заколол его.
Пока шли первые убийства, Корнелис приказал привести к нему в палатку Лукрецию. Двенадцать дней она отказывалась стать любовницей диктатора острова. Тогда Корнелис решил доказать ей, что шутить не намерен. Помощник Корнелиса притащил в его палатку сына одного из солдат и, на глазах у Лукреции перерезав ему горло, объявил ей, что, если она будет упрямиться, ее ждет та же участь. Сам Корнелис в это время ужинал в соседней палатке с отцом и матерью мальчика и поднимал тосты за их здоровье и здоровье их сына.
Лукреция сдалась.
Постепенно пираты перестали таиться. Однажды Корнелис пригласил на ужин священника и его старшую дочь, приглянувшуюся одному из матросов. В это время несколько человек вошли в палатку, где оставалась жена священника и три его младшие дочери, и всех задушили. Когда пираты вернулись и доложили, что приказание исполнено, Корнелис велел священнику отправляться домой, а старшую дочь тут же передал матросу.
С каждым днем на острове оставалось все меньше людей. Здесь действовал таинственный закон страха, который через сотни лет заставлял людей послушно собираться в гетто и верить в то, что именно их помилуют; закон страха, который позволял подлецам всех времен безнаказанно истреблять свои жертвы, даже если последних было намного больше, чем преступников. Люди старались убедить себя, что жертвы пиратов в самом деле тонут или падают со скал, а если кого-то казнят, значит, этот человек заслуживает смерти. Безнаказанность делала Корнелиса и его помощников все более наглыми. Они уже верили в то, что никто не посмеет объединиться против них, и изобретали казни одна страшнее другой, чтобы окончательно запугать и без того покорных пассажиров. Однако случилось непредвиденное: эскалация убийств натолкнулась на сопротивление. И это было началом конца пиратского ада. Несколько десятков человек, решивших не сдаваться бандитам, смогли выстоять.
Солдат Хейс, впоследствии добравшийся на шлюпке до «Саардама», в разгар террора был на большом острове, где с несколькими товарищами искал воду, в которой всегда ошушался недостаток. Он уже собирался вернуться обратно, когда ночью через пролив переплыл юнга и рассказал солдатам, что чудом спасся от Корнелиса, который всех убивает. Оружия у Хейса и его друзей почти не было, но на острове с каждым днем собиралось все больше людей. Все, в ком еще теплилось человеческое достоинство или хотя бы воля к жизни, преодолевали пролив на плотиках, на бревнах, а то и просто вплавь и присоединялись к Хейсу и его товарищам. Вскоре этих людей стало более тридцати.
Наступил день, когда на острове, где правил Корнелис, остались только пираты и несколько женщин, да еще священник, во всем покорный пиратам, умоляющий лишь об одном — чтобы не убивали его последнюю дочь. В это время Корнелис узнал, что на маленьком островке по соседству нашли убежише десятка два женщин и юнг. В тот же день пираты снарядили туда карательную экспедицию и перерезали всех обитателей островка. Один из участников этой расправы впоследствии рассказал, что среди жертв была беременная женщина. Увидев ее, помощник Корнелиса отвел ее в сторону и сказал: «А ведь тебе, милая, тоже придется умереть». Женщина бросилась ему в ноги, умоляла не губить еще не родившегося ребенка. Пират вонзил ей в грудь кинжал.
Обшарив весь остров, пираты нашли трех юнг, спрятавшихся в кустах. Их взяли с собой и придумали такую казнь: тот из них, кто выкинет за борт товарищей, останется в живых. Один юнга оказался сильнее своих товарищей, и ему сохранили жизнь.
Наконец пираты заметили, что над большим островом поднимается столб дыма, и поняли, что там тоже скрываются беженцы. Корнелис предполагал, что среди них есть мужчины, и потому решил прибегнуть к хитрости. Он высадился на берег в сопровождении телохранителей и предложил спустившимся с холма Хейсу и его товарищу перейти на сторону пиратов, обещая сохранить им жизнь. Хейс отказался. Тогда Корнелис приказал своему телохранителю застрелить Хейса. Но тот не успел вскинуть мушкет, как из-за скалы вышло более двадцати мужчин. Корнелис испугался, так как не ожидал встретить здесь столько людей, способных дать отпор. Он стал отступать к воде, уверяя, что пошутил. Но ему не поверили. Солдаты набросились на телохранителей и перебили их, самого Корнелиса связали и увели с собой. Остальные пираты, наблюдавшие за событиями с плота, не пришли на помощь своему вождю, а поспешили обратно к своему острову, избрали «императором» матроса Лооса и, вооружившись, начали готовить штурм большого острова.
Судьба почти безоружных защитников острова была предрешена. Пираты медленно оттесняли их в холмы, но тут Хейс увидел паруса «Саардама» и успел отплыть на лодке ему навстречу.
Несколько дней водолазы доставали с «Батавии» сундуки с ценностями, которые не успели захватить мятежники. Одновременно с этим шел суд над пиратами. Большинство из них быстро во всем сознались, только Корнелис вел себя на допросах упрямо и лишь под пытками давал показания. Пелсерту важнее всего было добиться, чтобы Корнелис назвал вдохновителем заговора капитана Якобса, и эти показания он в конце концов получил.
Корнелиса и еще семерых пиратов повесили. Двоих высадили без пищи и воды на берегу Австралии, и они стали, таким образом, первыми европейскими колонистами на материке и положили начало традиции посылать туда преступников. Остальных пиратов приговорили к различным наказаниям: протаскивали под килем, пороли плетьми, но оставили в живых, потому что Голландии были нужны матросы и солдаты. Правда, по возвращении в Батавию генерал-губернатор пересмотрел приговор, и еще нескольких пиратов повесили уже там. Причем юнги, как несовершеннолетние, должны были тянуть жребий, кому умереть на виселице, а кому получить двести плетей, что тоже было равносильно смерти.
Хейс был произведен в прапорщики, остальные защитники большого острова получили не в зачет двухмесячное жалованье. Лукреция Яне, муж которой, не дождавшись ее прибытия, скончался от болезней, вскоре вышла замуж снова. Капитан Якобс был заключен в тюрьму; дальнейшая его судьба не известна. Пелсерт, так и не вернувший себе расположения Компании, погиб через год в одном из походов. Деньги и грузы, поднятые с «Батавии», пошли на закупку пряностей и ведение войн.
Правда, деньги были подняты не все. Из двенадцати сундуков два остались на дне. Один из них разбился во время катастрофы, и часть серебряных монет попала в руки матросов. Второй сундук остался цел, но водолазам с «Саардама» поднять его не удалось — он лежал, придавленный якорем и пушкой. Так как в сундуке оставалось больше двадцати тысяч монет, правительство Батавии не желало примириться с потерей. В 1644 году Тасману, отплывшему исследовать Австралию, было приказано этот сундук поднять. Тасман сундука не нашел.
Прошло больше трехсот лет, прежде чем была предпринята следующая попытка. В 1963 году краболовы случайно нашли на рифах у одного из прибрежных островов бронзовую пушку с «Батавии». Так удалось вновь отыскать место гибели корабля. Экспедиция, работавшая там следующим летом, отыскала множество предметов с корабля, в том числе больше ста серебряных немецких талеров начала XVII века. Исследователи полагают, что это монеты из разбитого сундука. Целый же сундук, погребенный в песке, возможно, дожидается более удачливых охотников за кладами.
И.В. Можейко. В Индийском океане. — М.: Наука, 1980.
ІІІ. УБИЙЦЫ ГАЛАНТНОГО ВЕКА
(Кон. XVII–XVIII в.)
1. Слушания в «Огненной палате»
Только эпитет «фантастичные» подходит для описания черных месс, когда католические священники резали новорожденных младенцев над грудью обнаженной девушки, распростертой на алтаре, о чем рассказывали свидетели в Chambre ardente (Огненной палате), где заседал суд, учрежденный Людовиком XIV, чтобы расследовать широко распространившиеся среди французской знати случаи отравлений. Это расследование, растянувшееся с января 1679 г. до июля 1682 г., возможно, является единственным судом над ведьмами, основанным скорей на действительно имевших место фактах, нежели на необузданном воображении юных истеричек или болезненно извращенной логике судей по делам колдовства и инквизиторов. Добросовестный полицейский чиновник, лично ответственный перед самим королем, говорил в показаниях: «Я снова и снова искал хоть что-нибудь, что могло бы убедить меня в том, что обвинения ложны, но подобное заключение просто невозможно». Тем не менее, обвинения, затрагивавшие знатнейших людей Франции, были в значительной степени обусловлены показаниями, полученными под пытками от женщин, чьи ноги по восемь раз раздрабливались в «сапогах».
Расследование основывалось на ряде отравлений. В начале 1673 г. два известных священника из Собора Парижской Богоматери, не называя имен, рассказали полиции, что многие из исповедавшихся у них признались или в предполагавшихся, или в действительно имевших место убийствах, совершенных, чтобы развязать «любовные треугольники». В 1677 г. полицейский комиссар Парижа Никола де Реюни раскрыл хорошо организованную международную сеть отравителей с ответвлением в Португалии, Италии и Англии. Возглавляемая несколькими дворянами, адвокатом и банкиром, она распространяла яды по всей Франции. Были обнаружены большие запасы ядов. Главарь банды, аристократ Франсуа Гало де Шастейль, бежал. (Он был яркой фигурой своего века — сын генерального прокурора Экса, доктор права, бывший мальтийский рыцарь, алжирский флибустьер и кармелитский приор, содержавший свою любовницу в погребе). Остальную часть банды допрашивали более года, но полиция так и не вышла на ее руководителей, хотя один из подозреваемых, Ваненс, позже выдал связного с розничными торговцами, предсказателями будущего, занимавшимися также сводничеством и абортами.
Просвет в деле наступил вследствие случайной беседы с Мари Босс, devineresse (предсказательницей будущего): «Как прекрасно мое занятие! Какие превосходные клиенты! Одни маркизы, принцы и высшая знать. Еще три отравления, и я ухожу в отставку, мое будущее обеспечено!» Женщина-полицейский агент, ухватившись за предоставившуюся возможность разгадки, сказала, что жаждет избавиться от своего мужа и ушла с бутылкой яда. Полиция совершила облаву и нашла в заведении мадам Босс тайник с ядами.
4 января 1679 г. полицейский комиссар Реюни приступил к допросам вдовы Босс, ее дочери и двух сыновей одновременно с другой предсказательницей, дворянкой Вигоре, любовницей обоих покойных мужей мадам Босс. Это была странная компания: все пятеро спали вместе в одной кровати. Чтобы прекратить применение ядов, месье Реюни должен был получить имена покупателей. Мадам де Пулельон стала первой обвиняемой femme de gualite (дамой благородного происхождения), в течение же последующих месяцев было вовлечено еще несколько сотен придворных. Все преступления строились по одной схеме. Так, например, у мадам де Пулельон был любовник, а ее старый муж цеплялся за свои мешки с деньгами. В связи с этим мадам купила poudres de succession (яды), но муж стал подозревать ее и скрылся в монастыре. Распространенным способом применения яда было замачивание рубашки в мышьяковистой кислоте, что вызывало раздражение тела, напоминаюшее сифилис. Затем женщина приносила якобы исцеляющую, а на самом деле отравленную мазь, которая при втирании в кожу ее больного мужа вызывала его смерть в течение нескольких месяцев.
На основании подобных показаний 8 марта 1679 г. король Людовик XIV согласился создать commission de l’Arsenal, суд, тайно заседавший в «Огненной палате», не подлежащий обжалованию и прозванный в народе Chambre ardente (потому что комната была задрапирована черным и освещалась свечами). Была схвачена и другая предсказательница, известная Катрин Дешайе, вдова Монвуазена, известная как Ла Вуазен. Она заявила, что ее ремеслом были хиромантия и физиогномика, и, в свою очередь, обвинила г-жу Босс. При перекрестном допросе были названы две вдовы парижских магистратов, покупавшие у Ла Вуазен яды, их также арестовали. Третья sage femme (знахарка), г-жа Лепер, специализировавшаяся на абортах, была арестована как сообщница Ла Вуазен. Она заявила, что помогала только тем женщинам, у которых задерживались менструации, и никогда не прерывала беременность. И она никогда бы не брала денег у этих девушек, которые считали себя беременными, но Вуазен сказала ей, что если эти девушки считают себя проститутками, то им стоит поверить. Как и предполагали, в саду ее дома в парижском пригороде Вильнев сюр Гравуа было похоронено множество зародышей и младенцев. Одна свидетельница обвинила Ла Вуазен в том, что она уничтожила 2500 нежелательных детей.
Полагая быстро покончить с расследованием, 6 мая 1678 г. Chambre ardente приговорила г-жу Вигоро и г-жу Босс к сожжению заживо, а сына г-жи Босс, Франсуа, — к повешению. Мадам де Пулельон была освобождена при условии высылки. Суд отложил исполнение приговора Ла Вуазен и г-жи Лепер, а также г-жи Ванен, их посредницы.
До этого этапа следствия колдовская ересь не затрагивалась. Чародейство отмечалось: предсказатели продавали любовные зелья (poudres pour l'amour), смешивая мышьяк, серу и купорос с сушеными крысами, жабами, семенем и менструальной кровью. Колдовство не упоминается ни в показаниях, полученных позже от других предсказателей во время летней и последующих сессий, ни в показаниях, связанных с привлечением в качестве возможных продавцов ядов нескольких забеременевших фрейлин, являвшихся любовницами короля. Среди вовлеченных в дело дворян был великий драматург Жан Расин; был подписан, но так и не предъявлен ордер на его арест по обвинению в отравлении собственной любовницы.
После года расследований, когда все большее и большее количество лиц из королевского окружения оказывалось замешанным в использовании ядов, 23 января 1680 г. Chambre отдала распоряжение об аресте графини Суассон, маркизы д'Аллуэ, мадам де Полиньяк (фаворитки короля), мадам де Тингри, герцогини Бульонской, маркиза дю Руар, герцога Люксембургского (капитана королевской гвардии) и маркиза де Фекьера. Они были заключены в Венсенском дворце или в Бастилии. Все французское высшее общество было охвачено волнением, и несколько обвиняемых бежали из страны. Шедшая тогда в Париже пьеса Корнеля «Lf Devineresse» («Ворожея») приобрела двусмысленное звучание.
Герцогиня Бульонская появилась в суде, сопровождаемая своим мужем (в отравлении которого обвинялась) и любовником. Ее допрос был кратким:
В.: Знаете ли вы г-жу Вигоре?
О.: Нет.
В.: Знаете ли вы г-жу Вуазен?
О.: Да.
В.: Почему Вы хотели убить собственного мужа?
О.: Убить его?! Вы бы лучше спросили моего мужа, что он думает об этом. Он проводил меня до двери зала заседаний.
В.: Но почему Вы так часто виделись с г-жой Вуазен?
О.: Я хотела выяснить, что эти сивиллы хранили для меня в запасе; вы, наверное, знаете, как нам живется в эти дни.
В.: Много ли вы заплатили этой женщине?
О.: Нет, только в пределах разумного. Есть ли у вас еще вопросы ко мне, господа?
Когда герцогиня покинула зал суда, мадам де Севинье заметила: «Если говорить честно, я бы никогда не поверила, что образованные люди могут задавать такие глупые вопросы». Эти и другие язвительные реплики, конечно, были убраны из официальных отчетов. Маркиз де Пас так обобщил впечатления знати: «Некоторые профессиональные отравители, мужского и женского рода, придумали способ продления своих никчемных жизней, разоблачая многих аристократов, чей арест и допрос хоть немного оттягивал гибель этих несчастных».
Озабоченный растущим противодействием своей деятельности, полицейский комиссар Реюни прибег к давлению на небольшую группу обвиняемых предсказателей будущего, особенно на некоего Лесажа, ранее осужденного к галерам и ставшего профессиональным свидетелем. Месье Реюни использовал пытку, начиная с sellette (скамейки), стула для пыток, затем brodeguins (сапога), когда клинья, вбиваемые в сапоги деревянными молотками, раздрабливали ноги. После 3 дней ужасной боли Ла Вуазен по-прежнему отрицала все обвинения в отравлении. В стенографическом отчете секретаря отмечаются ее крики во время успешных раздрабливаний ног. Во время второго удара она закричала: «О, мой Господь! Святая дева! Мне нечего сказать». Во время третьего удара она громко закричала и сказала, что скажет правду. Как отметил секретарь, после четвертого удара она закричала «необычайно», но ничего не сказала. Пытка продолжалась. Полицейский комиссар приписал ее молчание слишком мягкому обращению. Генеральный атторней потребовал вырвать ей язык и отрубить руки, но суд удовлетворился сожжением заживо. Она приняла тяжелую смерть (22 февраля 1680 г.). Ее привязали к столбу, «связанную и опоясанную железом. Изрыгавшую ругань, ее покрыли соломой, которую она сбрасывала пять или шесть раз, но, наконец, пламя усилилось, и она исчезла из виду» (Мадам де Севинье, «Письма»).
Колдовство было введено в качестве обвинения, когда Лесаж обвинил двух священников, отцов Даво и Мариэтта, в служении черной мессы над обнаженными животами юных девушек. Отец Жерар, священник из Сен-Савьера, был обвинен в служении подобной мессы, во время которой он лишил невинности девушку, служившую ему алтарем. Но только после постоянного применения пытки обвинения в черной магии распространились на всех. Чтобы получить необходимое ему признание, Реюни использовал самые ужасные пытки в виде дыбы и guestion de Teau (пытки водой), когда в глотку вливали до 8 пинт (4 литров) воды! У него даже появилась идея вызвать в суд Мадлен Буве, [13] якобы связанную с несколькими предсказателями судьбы. Однако комиссар Реюни был смещен, и Мадлен осталась в неведении в монастыре в Нормандии. 24 февраля 1680 г. сфера деятельности Chambre ardente расширилась до расследования «святотатства, осквернения святынь и богохульства».
Пытки и казни. Гравюра XVII в.
В Тулузе был арестован и препровожден в Париж аббат Мариэтт. 21-летняя дочь г-жи Вуазен и Лесаж (профессиональный свидетель) рассказали, как священник приносил в жертву белых голубей и изготавливал восковые подобия. Другая предсказательница, г-жа Филастр, призналась в жертвоприношении ребенка дьяволу в центре круга из черных свечей и в отречении от таинств. Во время одной черной мессы, отправлявшейся аббатом Котто и аббатом Лешайе, она принесла в жертву своего новорожденного ребенка, а священник произнес мессу над последом. Священники крестили маленькие фигурки, наделяя их крестными родителями, с намерением вызвать любовь или смерть.
Другие многочисленные священники также совершали богохульственные обряды. Например, отец Лаво отслужил эротическую мессу над обнаженной девушкой, церемониально целуя ее parties honteuses (половые органы). Мадам Лузиньян, обнажившись, занималась всякими мерзостями со своим священником в лесу Фонтебло при больших пасхальных свечах. Отец Турне отслужил 3 эротические мессы, во время одной из которых он публично возлег с девушкой на алтаре.
66-летний аббат Гибур, горбун, незаконнорожденный сын Анри де Монморанси, пономарь церкви Св. Марселя в Сен-Лени, был вовлечен как сообщник Ла Вуазен. Он также произнес мессу над последом для мадемуазель Ла Кудрей (для которой он подделал свидетельство о браке) и другие мессы над обнаженными женщинами. Иногда, при вознесении гостий, он произносил заклинания для отыскания сокровищ или сексуального притяжения. Одно из них было адресовано двум традиционным дьяволам похоти:
«Астарот и Асмодей, принцы братства, я призываю вас принять в дар этого ребенка, за что я прошу (ради той, для кого совершается эта месса), чтобы король и дофин сохраняли свое расположение по отношению к ней, чтобы ее чтили принцы и принцессы королевской фамилии, чтобы король не отказывал ей ни в чем, чего она ни попросила бы у него для своих родственников или домашних».
Лочь Ла Вуазен описывает полуночную мессу с большим количеством подробностей: «Она видела женщину, распростертую на матрасе, ее голова свешивалась с края и поддерживалась подушкой, находившейся на стуле, перевернутом кверху дном, ее ноги свешивались, салфетка с крестом покрывала ее грудь, потир покоился на животе». Избежавший казни Лесаж добавлял, что женщина держала в руках свечи на протяжении всей службы.
Черная месса.
Отец Гибур описывает другую мессу, во время которой, как он утверждал, он убил ребенка. Его показание подтвердила дочь Ла Вуазен (которой в то время было только шестнадцать) и Жанна Шофрен, одна из трех его любовниц (у которой от него было 7 детей).
«Он принес ребенка, чтобы принести его в жертву во время мессы, совершаемой ради знатной дамы. Он перерезал горло ребенка ножом и, выпустив его кровь, вылил ее в потир, после чего унес тело в другое место, чтобы позже использовать его сердце и внутренности для другой мессы… Он произнес эту вторую мессу в крепости Сен-Лени над той же самой женщиной и с теми же самыми церемониями… Тело ребенка, как ему сказали, должно было использоваться для изготовления магических порошков».
Другой вариант эротической мессы был совершен ради королевской любовницы.
Облачившись в белый стихарь, епитрахиль и фелонь, (Гибур) прочитал заклинание в присутствии мадемуазель де Олье, которая изготовляла амулет для короля. Ее сопровождал мужчина, передавший ему текст заклинания. Для данного обряда было необходимо иметь семя обоих полов, но поскольку у мадемуазель де Олье были mois (месячные), и она не могла его дать, она положила вместо него в потир немного менструальной крови. Дворянин, который был с ней, зашел в пространство между кроватью и стеной, и Гибур направил его семя в потир. В эту смесь каждый положил порошок, сделанный из крови летучих мышей, и добавил немного муки, чтобы придать ей твердую консистенцию. Затем (отец Гибур) произнес заклинание и вылил то, что было в потире, в бутылку, которую мадемуазель Олье и дворянин забрали с собой.
Подобные обряды совершались на протяжении двух столетий охоты на ведьм, развившись из значительно более ранних представлений о великой силе Дьявола. В то время, когда богословы объясняли, что Сатана ничего не делает без соизволения Господа, множество людей не могло разрешить противоречия: как всемилостивый и всемогущий Господь допускает, чтобы совершалось зло. Гораздо легче оказалось принять уже существовавшую манихейскую ересь с добрым Богом и злым Дьяволом и считать, что если Бог не смог помочь, то, возможно, это сделает Дьявол. В подобном дуализме богохульственные обряды смешивались с церковными. Ла Вуазен была арестована при возвращении с воскресной утренней мессы, г-жа Лепер добросовестно крестила преждевременно родившихся детей, добываемых ею для черных месс. С философской точки зрения французские дворяне поступали так же, как французские крестьяне, искавшие помощи у друзей Дьявола. Кроме того, поскольку католические мессы совершались и с определенными намерениями — существовали моления о дожде, здоровье, победе, — распространение этого принципа на любовь представляется закономерным.
Несмотря на убежденность полицейского комиссара в обоснованности обвинений, на самом деле они оставались никуда не годны и на любом другом суде усомнились бы в их показаниях. Самые сенсационные откровения добывались только мучительными пытками. Однако Ла Вуазен постоянно отрицала всякую связь с колдовством. В двух случаях ее дочь явно противоречит своим собственным показаниям. Перед сожжением заживо г-жа Филастр отреклась от своих признаний, сделанных под пыткой, заявив полицейскому комиссару, что «все, что она заявила по данному поводу, было сделано только ради избавления от боли и мучений пытки, из боязни ее продолжения». С другой стороны, более убеждающими являются колдовские инструменты, найденные у предсказателей — не только яды, но и восковые фигурки, наговоры для абортов, книги по магии и черные свечи. Несмотря на заявление г-жи Трианон, одной из предсказательниц, такого рода свечи не предназначались для чистки обуви. Расписки на крупные суммы денег, выплаченные аббату Гибуру, являются не менее обличающими показаниями. Вполне возможно, что, когда приворотные действия не оказали нужного действия, французские дамы обратились к черным мессам. Описание службы, состоявшейся в 1668 г. (за помощь в которой тайный осведомитель Лесаж был сослан на галеры), является всего лишь описанием обыкновенной мессы, произнесенной с эротической целью: письменная просьба об успехе в любви была возложена на алтарь. Однако к 1680 г. Служба стала дополняться разрезаемыми младенцами и обнаженными красотками.
Тем не менее французское общество поддержало эти обвинения, и перед королем встала задача, как замять величайший скандал столетия. Он временно приостановил работу Chambre ardente в августе 1680 г., но, поскольку в показаниях говорилось о попытке его бывшей любовницы, мадам де Монтеспан, отравить самого Людовика и его новую юную любовницу (мадемуазель де Фонтанж), Людовик распорядился, чтобы Реюни продолжал сверхсекретные расследования. Собранные показания выявили, что мадам де Монтеспан была ключевой фигурой во всем этот сатанизме. Возникла еще более настоятельная необходимость скрыть этот позор. Комиссар Реюни продолжал свою деятельность до июля 1682 г., без разбора сжигая и подвергая пыткам многих мужчин и женщин из низших слоев, обвиняемых в продаже ядов и помощи в колдовстве. Однако за все 4 года ни один дворянин не был подвергнут пытке или казнен. Правосудие было действительно слепо.
За время расследования было арестовано 319 человек и 104 приговорено: 36 к смерти, 4 к галерам, 34 к изгнанию и 30 оправданы. Последовавшие за этим законы запретили предсказание будущего, контролировали продажу ядов и объявили колдовство суеверием (см. Людовик XIV, эдикт 1682 г.). В 1709 г., в возрасте 70 лет, Людовик XIV решил уничтожить отчеты, и 13 июля они были сожжены. Но так или иначе копии официальных стенограмм и записи полицейского комиссариата избежали уничтожения, и попытка короля стереть страницу истории провалилась.
Энциклопедия колдовства и демонологии Р. Хоупа Роббинса. — М.: Миф, Локид, 1997.
2. Процесс над Юджином Арамом
Истинных обстоятельств убийства, за которое был повешен Арам через пятнадцать лет после совершения преступления, никто никогда не узнает. Существуют три версии. Первая принадлежит самому Араму, он выдвинул ее на допросах. Вторую версию он изложил через несколько дней после осуждения. А третья версия принадлежит Хаусману, который был свидетелем со стороны короля. Хаусман, возможно, был прав в главном, но ему было что скрывать. Первая версия Арама почти наверняка далека от истины. А во второй версии может быть принят лишь сам факт убийства. Похоже, слишком много людей было заинтересовано в том, чтобы скрыть свое участие в этом преступлении. Но известных фактов достаточно для того, чтобы сделать такой вывод, поскольку во многих других групповых преступлениях существует преступный заговор, члены которого не слишком лояльны друг к другу. Возможно, убийство и в самом деле было следствием ссоры между ворами…
Помимо тайны самого убийства, есть еще два обстоятельства, делающие процесс над Юджином Арамом достойным внимания. Первое — это долгий срок между преступлением и наказанием. Закон медлителен, но нечасто, во всяком случае в этом мире, Божья мельница крутится настолько медленно. Даниэль Кларк пролежал в могиле тринадцать лет, пока не были сделаны первые шаги к обвинению его убийц, а затем прошел еще год после обвинения, пока расплата не настигла, наконец, осужденного. Второе обстоятельство заключалось в интеллектуальной незаурядности Юджина Арама. Он был старательным школьным учителем в отдаленном городке, мир не знал о его выдающихся способностях к науке, но примечательным является то, что такого человека, отданного исследованиям в атмосфере тупой лени, затянула в вульгарное мошенничество или случайное преступление группа людей без особого образования. Интеллект не дает гарантии против преступления. Но из всех людей одинокий и серьезный ученый, пожалуй, лучше всех огражден от соблазнов, так сильно действующих на других. К этим причинам можно добавить, что дело подтверждает старую поговорку «шила в мешке не утаишь». Поэтому неудивительно, что на Томаса Гуда эта история произвела такое впечатление, что он написал поэму, а Булвер Литтон построил на ней повесть, приукрашенную его богатым воображением. Прошло совсем немного лет после того, как Арам окончил свои мучения на виселице, но описания его преступления были опубликованы для развлечения и осведомления публики довольно оперативно.
Давайте вначале посмотрим, что он был за человек. Он родился в Рамсгилле, в Западном Райдинге. Дату его рождения можно примерно определить по тому факту, что крестили его 2-го октября 1704 года. Его отец был садовником, уважаемым за прямоту и незаурядные способности. Юджин учился в маленьких деревенских школах, где он узнал немного, но, что самое главное, научился работать над собой. Он занимался учебой с самого раннего возраста, постоянно изучая какую-либо новую отрасль знаний, серьезно увлекался языками и тем, что сейчас называют филологией. После непродолжительной службы в конторе он стал школьным учителем в своей родной деревне, где, как говорят, учительствовал успешно, но с жестокой твердостью. Многие мальчики, учившиеся у него в разное время, завоевали себе место в мире…
4-го мая 1731 года он женился на Анне Спенс. О ней известно мало. Похоже, она занимала низшее положение в их союзе, и он ее нисколько не ценил. Пока они жили вместе, она родила ему много детей, но в других отношениях они не подходили друг другу. Когда он бросил ее, она с покорностью приняла свою участь и не пыталась напомнить ему о его долге. Очевидно, она знала об убийстве, но хранила молчание.
Бесполезно гадать, какая причина побудила их на этот неподходящий союз. Но необходимость содержать жену и большую, постоянно растущую семью была крайне обременительной для ограниченных средств Арама. В 1734 году он переехал в Наресборроу, привлеченный должностью управляющего маленьким именьем, которую он сочетал с работой учителя частной школы. К этому времени он освоил латинский и греческий языки, а затем энергично взялся за иврит и кельтский язык. Его отдыхом были учеба и сад. Но трудно представить себе, как он находил возможность развивать свои знания в маленьком доме, с его скудными средствами и досугом. Тем более, что его соседи вряд ли могли составить ему компанию в его интеллектуальных занятиях. Именно в этих обстоятельствах и в этом окружении он понял, что латинский и греческий языки находятся во вторичном родстве, а не в прямом, как тогда считали ученые. Кроме того он заявил, что кельтские языки принадлежат европейскому семейству, а это долгие годы не сознавали другие ученые. Оставленные им заметки по исследуемому предмету доказывают, что при лучших возможностях Арам стал бы всемирно известным ученым. Таким был этот одинокий исследователь, подавленный бедностью, нелюбимой женой и рутиной маленькой школы.
Недалеко от здания школы жил Роберт Хаусман, крепкий широкоплечий человек, работавший ткачом. В этом же городе. жил трактирщик Генри Терри. Хаусман, Терри и Арам обвинялись в одном и том же убийстве, но их судьбы совершенно различны.
Их жертвой стал Дэниэль Кларк, которому было всего двадцать три года, но он с успехом вел обувное дело, перенятое по наследству от отца. Он был бедный, рябой и заикался, но эти дефекты не помешали ему добиться руки молодой леди с большими средствами, по их меркам. В феврале 1745 года он с волнением ожидал рождения ребенка.
Он занимался любопытными сделками, которые не могли не вызвать пересудов в маленьком городке. Хотя его жена и принесла ему несколько сот фунтов, он занимался покупкой вешей в кредит. Вещи были такими, чтобы их можно было легко переносить на руках. Он все еще был должен за вещи, когда в девять часов вечера 7-го февраля 1745 года покинул свой дом в последний раа Кларк сказал, что собирается навестить свою жену, которая в это время жила у родственников в соседней деревне. Неясно, было это предлогом или нет, но вряд ли он собирался туда на самом деле, поскольку у него была назначена встреча на следующее утро. Но на встречу он не явился, его стали искать и оказалось, что со своей женой он не виделся. Исчез не только он один. Не хватало также его денег и вещей. Любопытным обстоятельством было то, что он не взял с собой свою лошадь.
Ночью его видели несколько человек. Вначале с Хаусманом, а затем с Хаусманом и Арамом. Примерно в два-три часа ночи он зашел к человеку, заметившему, что эти двое были с ним. На следующее утро человек обнаружил, что у него пропала кирка, которую два-три дня спустя нашли в доме Арама.
Через день-другой отсутствие Кларка начало беспокоить его кредиторов. Они пришли к самому немилосердному заключению и поместили объявление о его розыске, пообещав награду в 15 фунтов «без лишних вопросов». Его отношения с Арамом и Хаусманом заставили людей подумать, что все трое занимались мошенничеством, поэтому было решено провести обыск в домах Арама и Хаусмана. У обоих нашлись многие вещи, исчезнувшие из дома Кларка, например, столовое серебро. В краже их не обвинили. После возвращения части вешей кредиторы успокоились, и городок вернулся к прежнему существованию. Если Кларк убежал, то это объясняло отсутствие ряда вешей. Если другие двое ему помогали, то они получили свою долю. Поскольку все решили, что Кларк просто обманул своих кредиторов, то его отсутствие волновало только его семью и самих кредиторов. В подобном мошенничестве нельзя отрицать злой умысел. А обстоятельства вполне могли натолкнуть на мысль о преступлении.
Но были и другие подозрительные моменты. Несколько дней спустя Арама арестовали за задолженность. Клерк, знавший средства Арама, был поражен, когда бедный школьный учитель вдруг достал массу гиней и расплатился с долгом на месте. Именно это привело к аресту Арама за кражу вещей Кларка, но доказательств было недостаточно и его отпустили. Примерно в то же время он оплатил заклад, то есть его состояние выросло без всяких видимых причин. Лишь спустя много лет люди вспомнили, что приданое миссис Кларк исчезло, и сопоставили два этих факта. Считалось, что у Кларка были деньги…
Вскоре Арам покинул Наресборроу. О причинах этого можно только догадываться. Он сказал, что собирается навестить каких-то родственников, но соседи утверждали, что видели его ночью, как он пробирался мимо. Миссис Арам категорически отвергла это. Но возможно, что к апрелю 1745 года он добрался до Лондона, и в дальнейшем его семья ничего не знала о нем.
Любопытная история случилась с ним, когда Арам, выдавая себя за состоятельного человека с именем в Сассексе, нанес визит к леди, находившейся под покровительством человека из Лидса. Последний встретился с ним в ее доме, узнал его и вооружил леди несколькими подходящими вопросами, чтобы проверить его честность. Когда он пришел к ней в следующий раз, она воспользовалась подвернувшейся возможностью и спросила его о Наресборроу. Со смущением он признал, что был там по делам бизнеса. Но когда последовал вопрос о том, знал ли он Дэниэля Кларка, Арам оказался в полном замешательстве. Он пробормотал, что он, видимо, читал о человеке с таким именем в газетах, но почему она спрашивает его об этом сапожнике? (При этом он подчеркнул, что о профессии этого человека он также узнал из газет). Потом он поинтересовался, зачем она об этом спрашивает. Леди ответила, что джентльмен, с которым он встречался, приехал из Лидса и узнал в нем знакомого, но раз это ошибка, то больше об этом не стоит говорить. Но для Арама это оказалось очень важным, и он больше к ней не приходил.
Хотя некоторое время он жил на свои сбережения, вскоре ему пришлось искать работу. Он стал учителем латыни и правописания в частной школе на Пикадилли, где в качестве части оплаты работодатель обучил его французскому языку. Затем он стал учителем правописания в школе в Хайе, графство Мидлсекс. Он мог посещать Францию, хотя это и неизвестно наверняка. Его последней работой было переписывание законов — работа постоянная, но низкооплачиваемая и довольно скучная. Так случилось, что во второй половине 1757 года он получил работу младшего учителя в королевской школе Линн. Его назначение было утверждено городским советом. Среди его учеников был Джеймс Берни. Кроме основной работы, он зарабатывал деньги частными уроками. С ним видели леди, он называл ее своей племянницей, она жила в доме булочника. Сам Арам занимал комнату в учительском доме. Потом кто-то говорил, что она была его любовницей. Другие говорили, что она его дочь. Некоторые были настолько непристойны, что объединяли два предположения. Какой бы ни была их родственная связь, но причина это скрывать была. Зарплата и жилье младшего учителя рассчитывались на холостяка. Любовница считалась родственницей. Дочь повлечет за собой расспросы об остальной семье. Кем бы ни была эта леди, о ней ничего не известно. Подобные же толки ходили и о его жизни в Линне. По словам одних Арам был культурным и образованным джентльменом, чье общество ценилось и в духовных, и в профессиональных кругах. Другие утверждали, что он был унылым и замкнутым человеком, отстраненным от общественной жизни. Скорее всего, правда лежит посередине. Старший по возрасту и неизвестный младший учитель вряд ли мог стать Араму равным компаньоном, но он должен был встречаться с людьми, которые могли оценить его способности и уважать его.
Ясно одно: его действительно оценили и слух о том, где он живет, достиг Наресборроу. Как только был получен ордер, приходские констебли понеслись в Линн со скоростью голубей, направляющихся в свою голубятню. Слух принес грум, живший в Наресборроу и увидевший Арама, когда проезжал через Линн на своем жеребце. Это было вполне вероятно.
Что касается Кларка, то хотя его исчезновение оставалось тайной, никто не придавал ему особого значения. Никто, даже его семья, не верил, что его нет в живых. Брат его жены даже зашел так далеко, что подал на Кларка в суд, а когда тот не явился на слушание дела, настоял на лишении его законных прав. Отлучение от закона было оглашено 20-го октября 1746 года и оставалось в записях вплоть до 1832 года, когда кто-то вдруг решил, что человек, убитый восемьдесят семь лет назад, не заслужил, чтобы по его поводу возобновлялась запись. Хаусман в это время проявлял признаки беспокойства. Хотя поначалу это не вызывало комментариев, но при разливе реки Лидд видели, как он бродил вдоль берега, доходя до самой пещеры св. Роберта, известной как убежише средневекового отшельника. Тайна исчезновения Кларка могла быть разгадана с помощью половодья…
Наконец, 1-го августа 1758 года работник по имени Томсон, копая землю на горе Тисл, вблизи Наресборроу, извлек на свет Божий несколько человеческих костей. Два дня спустя он обнаружил весь скелет. Известие сильно взволновало город и общественное мнение тотчас же пришло к выводу, что Кларк был убит, и кости принадлежали ему. Почему просто находка скелета вызвала такое заключение, уже слишком поздно гадать.
Сразу известили коронера. Для анализа останков призвали хирургов, и 14-го августа коронер со своими присяжными занялись этим делом вплотную. Свидетели показали, что примерно четырнадцать лет назад на месте, где были обнаружены кости, земля была перекопана. Миссис Арам заявила, что по ее мнению, Кларк был убит. Еще один свидетель показал под присягой, что поскольку в то время пропал лишь один человек, то скелет наверняка принадлежал Кларку. Хирурги подтверждали это. Кости принадлежали молодому человеку возраста Кларка, и по размеру они подходили. Срок пребывания тела в земле подтверждал показания свидетелей. Присяжные вынесли вердикт, что тело принадлежало Кларку, а сам он был убит одним или несколькими неизвестными.
Сразу решили провести безошибочную, по мнению местных авторитетов, проверку. На допрос был вызван Хаусман. Его реакция была великолепной. Повестка взволновала и смутила его. С неохотой он явился и, когда было приказано, с явным отвращением взял в руки одну из костей. Но все эти признаки вины ни к чему не привели. Напротив, Хаусман сказал: «Эта кость принадлежит Дэну Кларку не в большей степени, чем мне». На вопрос, почему он заявил, что имеет свидетеля, который видел Кларка после исчезновения. Конечно, этого человека вызвали, и он сообщил, что так все и было. Свидетельство почему-то посчитали убедительным, хотя неясно, почему Даниэля Кларка могли убить только 7-го февраля 1745 года. Коронер все еще был в городе. Он вновь собрал присяжных. По их вердикту, неизвестный был убит неизвестным. Между прочим, поскольку все свидетельства об убийстве относились к Дэниэлю Кларку, это последнее событие не говорило об уме коронера. Это приравнивалось к произволу, так как он должен был знать, что разрешение на повторное дознание дает Суд Королевской Скамьи. Скорее всего, признакам вины Хаусмана не придали должного значения. Рассказывали еще историю о молодом еврее-коробейнике, побывавшем в Наресборроу, которого затем никто не видел. Но это могла быть пустая сплетня.
Суд присяжных решил, что останки принадлежали не Даниэлю Кларку, но местный мировой судья в это время дал ордер на арест Хаусмана и Арама за убийство Кларка. Улики оставались такими же, как сразу после его исчезновения. Теперь утверждалось, что первое заключение было верным, просто тело было не тем. Подошла очередь Хаусмана. Его допросили, и, как все преступники, он сказал одновременно слишком много и слишком мало. Он только признал, что был вместе с Кларком и оставил его в доме Арама и заявил, что может сказать больше. Его повезли в тюрьму. По пути он убедил сопровождающих, что осознал свою вину. Когда они достигли Йорка, тот же судья, наверняка не случайно, оказался там, и Хаусман признался ему, что видел, как Арам несколько раз ударил Кларка, когда они были неподалеку от пещеры св. Роберта, но больше он ничего не знает, потому что убежал. Потом Арам вернулся один. Затем он описал, где находилось тело (он не мог это знать, если бы говорил только правду), и точно на указанном им месте в пещере люди выкопали тело. На дознании многие свидетели говорили о том, что они только слышали. Свидетельствовали, в основном, с чужих слов, но коронер — не суд и не ограничен законами об уликах. Ясным было то, что покойный был убит сокрушительным ударом в основание черепа. Присяжные решили, что это было тело Кларка, и он был убит Хаусманом и Арамом. Первый уже был в тюрьме. На следующий день, 19-го августа, в Линне арестовали Арама. Он был доставлен под стражей в Наресборроу 21-го августа.
Его встречала огромная толпа. Жена и дочери пришли увидеться с ним, но им пришлось ждать, пока он переговорит с местными влиятельными людьми. Жену он сразу узнал. Естественно, он не мог узнать дочерей, которых оставил еще маленькими. Его допрос на суде ни к чему не привел. Он ничего не знал об исчезновении Кларка. О большинстве предъявляемых ему фактов он говорил, что не помнит, когда это происходило. Его отправили в тюрьму, где он, как и Хаусман, изъявил желание сказать еще что-то. В результате его вернули в суд. Там он признал, что вместе с Хаусманом и Терри помогал Кларку выносить вещи из дома. Все четверо отправились в пешеру св. Роберта, где разделили почти все столовое серебро. К тому времени уже было четыре часа, слишком поздно для Кларка, чтобы трогаться с места, и было решено, что он останется в пещере до наступления темноты. Терри взялся принести еду. Следующим вечером все трое пошли навестить Кларка, а Арам остался снаружи пещеры для наблюдения. Он слышал звуки изнутри, которые принял за шум потасовки. Через час двое вышли из пещеры и сказали ему, что Кларк ушел. Потом все пошли в дом Хаусмана. Терри впоследствии сказал ему, что сбыл серебро в Шотландии. По словам Арама, это было все, что он знал.
Сразу же был задержан и допрошен Терри. Он полностью отрицал приписываемое ему Арамом, но был также заключен в тюрьму. Следующая выездная сессия суда присяжных состоялась лишь в марте 1759 года. За прошедшее время не изменилось ничего, кроме показаний обвиняемых, в результате которых суд был перенесен. Обвинение было в затруднительном положении. Кроме признаний обвиняемых, налицо были лишь серьезные подозрения Вопрос состоял в том, можно ли получить улики против кого-нибудь из арестованных. Рассказ Хаусмана был самым прямым, но в нем не было последовательности. Если воспользоваться им, то приходилось отвергнуть свидетельство миссис Арам. С другой стороны, из заявления Арама следовало, что Кларка не убивали, но он переводил подозрения на остальных. Терри сообщил, что он ничего не знает, его показания не могли принести никакой пользы. Арам заподозрил, что Хаусман предаст его и дал запрос относительно приемлемости его показаний. В то же время он готовился к защите, а в свободное время писал и занимался исследованиями. 28-го июля 1759 года началась летняя выездная сессия суда присяжных. Судья Ноул запросил разрешение короля. Разрешение было дано, и 3-го августа три человека предстали перед судом. У Хаусмана был адвокат. У Арама не было. Поначалу суд проходил просто. Улик не было, в соответствии с чем Хаусмана оправдали. Затем подошла очередь Арама. Мистер Флетчер Нортон, королевский адвокат, известный лидер и задира, прибывший с тремя молодыми помощниками, столкнулся с обвинением. Вступительные речи заранее не готовились. Первым свидетелем стал Хаусман, повторивший, в основном, свои показания. Если им поверить, то присяжные сразу могли выносить приговор. Но на практике и почти по закону свидетельство соучастника должно быть подтверждено. Слишком много оснований было против того, чтобы полагаться только на такое свидетельство. Соответственно, чтобы проверить обстоятельства фатальной ночи, необходимо дополнительно заслушать свидетелей. Проверить, откуда у подсудимого внезапно появились деньги, что случилось при его аресте, как было обнаружено тело и проверить медицинское свидетельство, по которому покойный умер насильственной смертью. Обвинение было тщательно и компетентно проверено, как принято в подобных процессах. Затем Араму было предложено строить свою защиту. Он прочел свою знаменитую речь. После вступительных замечаний, в которых он подчеркнул свою неосведомленность в делах закона и высказал протест против обвинения в преступлении, которого он не совершал, он перешел к основной части. Вся его жизнь, заявил он, отвергает обвинение. «Я не строил планов мошенничества или насилия, не наносил вреда ни людям, ни имуществу. Днем я честно трудился, а по ночам занимался науками». Он отметил, что нельзя «совратить человека сразу. Сделать подлым — еще сложнее». Ко времени убийства он только встал с постели после болезни и не вполне пришел в норму. У него совершенно не было мотивов убивать Кларка. Далее, сказал он, не существует доказательств, что Кларк мертв. Факт исчезновения еще не свидетельствует о его смерти. Он сослался на дело арестованного преступника, который сбежал из Йоркского замка в 1757 году, и с тех пор о нем ничего не слышали (его останки нашли только в 1780 году). Скелет ничего не доказывает. Арам привел по этому поводу множество примеров. Действительно, второй скелет отождествлялся с Кларком. Далее, имели место достоверные случаи того, что люди объявлялись живыми после того, как других осуждали за их убийство. В качестве первого примера он привел знаменитый процесс над Перрисом за убийство Вильяма Гаррисона в 1661 году, тогда как позднейшее расследование доказало, что это преступление никогда не совершалось. Затем, после отрицания своей вины вообще, он завершил свою речь словами: «Наконец, после года заточения, я доверяюсь искренности, правосудию и гуманизму вашему, мой лорд, и вашему, мои земляки и джентльмены присяжные». Речь была выдающейся, но имела чисто академические достоинства. Ни один адвокат не позволил бы себе так выступить. Подготовленная заранее, эта речь игнорировала выдвинутые против него доказательства. В ней не было комментариев относительно свидетельства Хаусмана и того, заслуживает ли он доверия. В равной степени не было сделано попытки ответить или опровергнуть дополнительные показания. Бесполезно заявлять «я этого не делал», когда есть улики, что делал. Бессмысленно говорить «у меня не было мотива», в то время как улики доказывают и мотив, и достижение желаемой цели. При подобном свидетельстве необходимо убедить присяжных, что либо его не следует принимать к рассмотрению, либо оно не доказывает факт. Примеры других дел не могут дискредитировать улики по данном уделу, которые прямо указывают на убийство в конкретном месте и на место захоронения. А когда тело действительно обнаруживают в описанном месте, то способ убийства также подтверждается. Просто аргументы никогда не опровергнут веских улик, поэтому с точки зрения защиты речь Арама была бесполезной. Даже алиби имело бы больше шансов. Все обвинение основывалось на показаниях Хаусмана. Если бы можно было подвести присяжных к мысли, что и он ведь мог быть убийцей, то Арам мог быть оправдан. В самом деле, если опровергнуть его показания, с остальными уликами было легко справиться. Тот факт, что внимание наблюдателей было обращено к защите, означает, что встречные вопросы Арама ни к чему не привели, их даже могло не быть! Задавать вопросы свидетелям — это искусство, требуюшее как практики, так и природных данных, а по речи Арама нельзя сказать, что он владел этим искусством. Следовательно, дело было «дохлым», и у суда не заняло много времени вынести окончательный приговор. Присяжные без колебаний объявили Арама виновным. Вердикт он выслушал абсолютно спокойно.
Затем наступила очередь Терри. Единственной уликой против него было признание Арама, но оно не могло быть принято, поэтому Терри был освобожден. В тот же день он с радостью покинул Йорк и скрылся в забвении.
Казнь была назначена на 6 августа, и оставшиеся несколько дней Арам посвятил встречам с визитерами и оправданиям. Священнику он признался в убийстве, но приписал его интриге между его женой и Кларком — совершенно неправдоподобная история. Он высказал предположение, что убийство произошло не в пещере и заявил, что Хаусман подговаривал Арама убить его жену, чтобы закрыть ей рот. В действительности же наиболее разумной гипотезой является то, что Кларк был убит в доме Арама или поблизости от него. Несмотря на бодрый внешний вид, он был сильно подавлен и в ночь перед казнью пытался покончить с собой. И хотя в результате он был очень слаб, приговор был приведен в исполнение в надлежащий срок в Навесмире, в присутствии огромной толпы. Далее, по приговору, его тело должны были повесить на цепях в Наресборроу, что и было исполнено. Там оно оставалось несколько лет и, как требовала традиция, когда останки истлевали и падали на землю, вдова подбирала и хоронила их. Однажды ночью местный врач, доктор Хатчинсон, украл череп казненного, и теперь он помещен в музей Королевского Хирургического Колледжа.
Хаусман за свою роль информатора испытал на себе всю силу общественного презрения. После его возвращения в Наресборроу жаждущая крови толпа гналась за ним через весь город. Больше Хаусман не появлялся днем на улице, а вскоре и вовсе убрался из города. Говорят, он несколько раз пытался повеситься. Наконец, он вернулся в Наресборроу в 1777 году, чтобы там умереть. Его тело тайно перевезли в Мартон, где и похоронили, избегая скандала в Наресборроу.
Еще одна, менее важная загадка в этом деле заключается в том, почему некий Франциск Айлее из Йорка отверг ту часть показаний, в которых говорилось о нем. Похоже, он получил некоторые из вешей убитого и был скупщиком краденого. Но эта часть дела никогда не упоминалась.
Так умер Юджин Арам, человек с великолепными природными данными, который в более благополучных условиях мог бы завоевать репутацию ученого и составить честь своей стране. Неизвестно, каким образом он впал в соблазн, но этот человек пришел к постыдному концу и бросил тень на свою семью.
Да, шила в мешке не утаишь…
Сборник «Убийства, потрясшие мир», автор очерка граф Биркенхэдскийт-Харьков: Харьковская штаб-квартира Советской ассоциации детективного и политического романа (САДПР), 1992.
3. Салтычиха
Дарья Николаевна (1730–1801 гг.), урожденная Иванова, жена лейб-гвардии Конного полка ротмистра Глеба Алексеевича, известна под именем «Салтычихи» и «людоедки». Оставшись после мужа полной владелицей 600 крестьян, она в течение 7 лет замучила до смерти 139 человек, преимущественно женщин, в том числе нескольких девочек 11–12 лет.
Она приводила себя в истерическое состояние, придираясь к несчастным жертвам за якобы плохо вымытые полы или выстиранное белье, и начинала наносить побои скалкой, вальком, палкой и поленьями. Затем по ее приказанию конюхи и гайдуки били «провинившуюся» розгами, батогами, кнутом и плетьми. Под крики барыни: «Бейте до смерти!» — последние нередко исполняли в точности ее приказания. В случаях особого исступления опаливала своей жертве волосы на голове, била об стену головой, обливала кипятком, брала за уши горячими щипцами, кидала девочек с высокого крыльца, морила голодом и т. д. Дворянина Тютчева из-за отвергнутой им любви покушалась убить вместе с его женой. О ее злодействах ходили по Москве слухи, так как ее крепостные обращались с жалобами, но благодаря влиятельному родству и подаркам все заканчивалось наказанием и ссылкой жалобщиков.
Наконец, двум крепостным, у которых она убила жен, удалось летом 1762 г. подать просьбу Екатерине II. Юстиц-коллегия произвела следствие, длившееся 6 лет и на котором обвиняемая ни в чем не призналась. В 1768 г. коллегия, признав, что «Салтычиха» «немалое число людей своих мужска и женска пола бесчеловечно, мучительски убивала до смерти», приговорила ее к смертной казни, на казнь была возведена в Москве на эшафот, прикована к столбу (на шее был повешен лист с надписью «мучительница и душегубица») и после часового стояния заключена в подземную тюрьму в Ивановском Московском девичьем монастыре, где и сидела до 1779 г. под сводами церкви, а затем до самой смерти в застенке, пристроенном к стене храма. Ни разу не обнаружила раскаяния. От связи с караульным солдатом имела ребенка.
Сообщники «Салтычихи» — крепостные, дворовые люди и священник, который отпевал и хоронил замученных как умерших естественной смертью, по приговору юстиц-коллегии были наказаны кнутом с вырезанием ноздрей и сосланы в Нерчинск на вечные каторжные работы.
Дворянские роды Российской империи — СПб.: ИПК «Вести», 1995.
Публичное сечение в России.
4. Отцеубийца
В1774 году в Париже за оградой Дворца правосудия проживал торговец лошадьми Шабер.
У Шабера был единственный сын, которому он надеялся передать свою торговлю, в то время процветающую. К сожалению, этот молодой человек не заслуживал тех забот и попечений, которыми его окружали. Погрязнув в разврате, он проводил все время в праздности и удовольствиях.
Мало этого, он с нетерпением поджидал смерти своего отца, чтобы получить в свое распоряжение маленькое состояние, собранное долгими и усердными трудами, и потом размотать его для удовлетворения своих порочных наклонностей.
В числе товарищей его разгульной жизни был также один ремесленник по имени Селье, которому он не раз высказывал, с каким нетерпением он ждет смерти своего отца. Наконец, он сообщил ему о своем злодейском намерении как-нибудь избавиться от отца, чтобы поскорей начать пользоваться свободой и всеми удовольствиями разгульной жизни.
Селье был человек развратный и, кроме того, недалекого ума. Благодаря этому, мысль, зароненная молодым Шабером, и убеждения его имели успех. Селье согласился привести в исполнение ужасное предприятие, затеянное безнравственным сыном. Оба сообщника сговорились и назначили день и час, в который необходимо было действовать. Шабер сам передал Селье нож, предназначенный для совершения преступления. Сын сам наточил и направил нож для того, чтобы быть уверенным, что удар убийцы его отца будет верен.
Вечером около восьми или девяти часов возвратился домой Шабер-отец. Селье, спрятанный в доме, дождался его и нанес ему два удара ножом. Страшная борьба началась между убийцей и жертвой, сопротивляющейся очень энергично. Наконец, Шаберу-отцу удалось схватить убийцу за волосы. На крик отца вбежал преступник-сын, но вместо того чтобы помочь отцу, он бросился на него и освободил убийцу, который, благодаря этому, скрылся. Между тем Шабер-отец, изнуренный потерей крови, упал на пол и лежал без всякого движения.
Быть может, вовремя оказанная помощь и спасла бы несчастного старика; но чудовище-сын удалился с варварской бесчувственностью животного.
Это преступление было совершено у самого Дворца правосудия; окружные судьи тотчас же начали процесс. Шабер и Селье были найдены в том убежише, в котором думали скрыться от преследования, и арестованы 12 декабря 1774 года был вынесен приговор суда: «Матвей Селье обвинен в том, что он предумышленно с заранее обдуманным намерением 2 декабря сего года нанес два удара ножом Антуану Шаберу-отцу, вследствие чего Шабер умер в ту же ночь. Людвиг-Антуан Шабер-сын обвинен и уличен в том, что был сообщником вышеупомянутого Селье, подговаривал и убеждал его совершить это убийство и даже накануне убийства осматривал нож, предназначенный для совершения преступления. Вследствие этого Шабер-сын приговорен к следующему: преступник должен принести публичное покаяние у главных дверей Собора Парижской Богоматери в одной рубашке, с веревкой на шее и с зажженной восковой свечкой в два фунта весом в руках; должен быть привезенным сюда исполнителем приговоров в тележке с надписью спереди и сзади: „Убийца, поднявший руку на родного отца“». Тут, на паперти храма, с обнаженной головой и стоя на коленях, преступник громким и внятным голосом должен был сознаться, что преднамеренно убил своего отца. Затем вышеупомянутому Шаберу должна быть отрублена кисть правой руки на плахе, поставленной у храма Богоматери. Отсюда Шабер и Селье в одной и той же телеге должны быть отвезены на площадь Дофина, здесь колесованы и оставлены на колесах с обращенными к небу лицами до тех пор, пока Господу Богу угодно будет продлить их жизнь. Затем тело отцеубийцы должно быть сожжено на особо приготовленном костре, и пепел рассеян по ветру. Имущество Шаберов и Селье конфискуется в пользу короля. Сумма в двести франков, найденная у Шабера-сына во время его ареста должна быть передана священнику на совершение панихид за упокой души несчастного Шабера-отца!
Колесование
В тот же день Парламент утвердил этот приговор и отправил осужденных к лейтенанту придворного суда для приведения приговора в исполнение.
Г.Сансон. Записки палача. — М.: Терра, 1996.
5. Дерю
Антуан-Франсуа-Мишель Дерю родился в Шартре 20 января 1744 года.
Отец его, Мишель Дерю, если верить брачному контракту Франсуа Дерю, торговал хлебом; если же верить документам, оставшимся после процесса, то он был содержателем гостиницы. Очень легко может быть, что Мишель Дерю занимался в одно время тем и другим.
Мишель Дерю умер в 1748 году, оставив после себя четверых детей, из которых герой нашего рассказа был старшим. В то время, когда преступления Дерю придали всеобщую известность его имени, одна из его сестер была уже монахиней, а другая еще послушницей в Шартрском монастыре; брат его в это время был трактирщиком.
Франсуа-Мишель Дерю был воспитан одним из своих дядей, потому что после смерти отца он остался ребенком четырех лет, а мать его умерла вскоре после отца.
Молва гласит, что Дерю, так же, как и Картуш, уже с самого раннего детства проявлял нравственную испорченность; ребенок как будто готовился к тем подвигам, которые предстояло ему совершить с годами. К сожалению, рассказы из этой эпохи, передаваемые обоими биографами Дерю, Кэйльо (Cailleau) и Бакуляром д'Арно (d'Arnaud), плохо мирятся с тем лицемерием, доведенным до крайней степени развития, которое составляло характерную черту этого преступника.
Дядя отдал Дерю в ученье к шартрскому жестяных дел мастеру Леграну, а потом к мелочной торговке, вдове Картель; впрочем, ученик ничего не вынес, побывав в этих домах.
У Дерю вовсе не было качеств, характеризующих хорошего рабочего человека. У него не было влечения ни к мужской, ни к женской работе. Даже, по словам Кэйльо, самый пол этого человека до того был неопределен, что нужно было прибегнуть к операции, для того чтобы его сделать похожим на мужчину. Если у него и было призвание к чему-нибудь, так это к занятиям, которые равно приличны тому и другому полу и в которых усердие, услужливость и умение болтать заменяют силу или искусство, необходимое для всякого другого рода занятий.
Как только Дерю получил право располагать собою, он определился мальчиком во фруктовую лавку. Побыв некоторое время у одного шартрского купца, он пришел в Париж и тотчас же поступил на первое попавшееся ему место во фруктовую лавку на улице Контес-д'Артуа. Отсюда он перешел к одной вдове, родственнице своего первого хозяина, в лавку на улиие Святого Виктора.
Здесь Дерю проявился в своем настоящем виде.
Это слабое, недоразвитое существо, едва заслуживавшее звания человека, было, несмотря на то, необыкновенно самолюбиво. Дерю постоянно мечтал о том, что он выдвинется из толпы, что он добьется и богатства, и почестей. Занимая самое ничтожное место в обществе, он смело и самоуверенно поглядывал вверх и искал только случая, чтобы уцепиться за него и с помощью силы воли подняться выше.
Не успел Дерю пробыть и месяца в лавке вдовы, как она сильно полюбила его. Он нравился ей своим тихим, кротким, невозмутимым характером, своей правильной жизнью и религиозностью. Более же всего дорожила она им за то, что он увеличил число ее покупателей; кротость и обходительность молодого приказчика невольно привлекали к маленькой лавочке на улице Святого Виктора.
Встав рано утром, он начинал принимать покупателей. Одаренный необыкновенным даром приспосабливаться к обстоятельствам и разыгрывать роли, он с большим тактом умел подметить слабую струнку каждого покупателя и с каждым стал говорить особым языком. Без церемоний, как добрый малый, обращался он с чернью; шутил с охотниками и с особенным вниманием относился к какому-нибудь буржуа; при духовных и монахах он казался образцом смирения и благочестия. Из дома он выходил только для исполнения своих обязанностей; благочестие его было так велико, что он, определяясь к своей хозяйке, обязал ее нанять ему скамейку в церкви Сент-Этьен-дю-Мон и за это отказался почти от целой половины своего жалованья.
Это поведение не ускользнуло от внимания наблюдательных и умных людей всего околотка, и они стали поговаривать, что этот маленький Дерю, или кумушка Дерю, как его в шутку прозвали на улице Святого Виктора, пойдет далеко.
Поэтому не показалось удивительным, когда в январе 1770 года стало известно, что Дерю покупает лавку и товары вдовы.
Каким образом сделал он это приобретение? Как он выплатил эти деньги? Сам Дерю и оба его биографа уверяют, что на его долю досталось из отцовского наследства три тысячи пятьсот ливров. Можно также предполагать, что доброта его бывшей хозяйки значительно облегчила для него уплату этих денег.
Как бы там ни было, но в августе 1770 года, двадцати шести лет от роду, он был уже купцом.
За что же принялся Дерю, заняв это положение в обществе? Кэйльо и Бакуляр предполагают, что он путем воровства и подлогов составил себе довольно значительное состояние. Но в этих данных нет ничего достоверного, тем более, что принимая их, необходимо согласиться, что все преступления Дерю чрезвычайно ловко скрывал. Из справок, наведенных о его прошлой жизни, не видно ни одного обстоятельства, обвиняющего его в подобном преступлении.
Дерю во что бы то ни стало решился достигнуть той цели, к которой он стремился; он решился даже не останавливаться перед преступлением, если это будет необходимо. Но при своем расчетливом характере он мог решиться на преступление только тогда, когда оно, по его расчетам, стало необходимым и когда уже испытаны были все средства для достижения своих целей.
Поэтому мне кажется, что он по-своему вел добросовестно свою маленькую торговлю. Правда, он был не слишком разборчив, допускал обман и всякого рода подделки в своей торговле. Но в продолжение этих двух лет, когда бдительность правосудия еще не находила ничего предосудительного в действиях Дерю, он все еще был убежден, что найдет возможность нажить себе состояние путем, по его мнению, совершенно честным.
В 1772 году весь квартал Святого Виктора был озадачен одной из тех новостей, которые так мастерски описывает госпожа Севинье. Все стали говорить, что Кумушка Дерю женился на молодой, богатой и знатной девушке. Толковали даже, что благодаря этому браку он стал важным барином, и жена его имеет даже доступ ко двору.
Эта женитьба имела такой романтический характер и такие неожиданные последствия, что рассказ о ней сочтут скорее порождением фантазии, чем реальностью. Фея, волшебная палочка которой должна была обратить скромную лавочку Дерю в роскошный дворец, называлась Марией-Луизой Николэ. Женщина эта не отличалась ни умом, ни красотой. Отец ее, незначительный артиллерийский офицер, уже умер; мать ее вышла во второй раз замуж за какого-то ремесленника, человека крайне ленивого и, кроме того, пьяницу. При нем все семейство дошло до такой крайности, что принуждено было плести рогожи, чтобы хоть чем-нибудь зарабатывать кусок хлеба. В этой обстановке Дерю, кажется, нечего было рассчитывать на приданое; но с невестой было связано одно обстоятельство, которое открывало широкое поле деятельности для предприимчивого жениха. Это обстоятельство, кроме того, давало Дерю возможность ослепить блеском своего величия доверчивые умы и воспользоваться ими для достижения своих цепей. Обстоятельство это было следующее.
Незадолго до этого один дворянин по имени Леплейнь дю Плесси (Despleignes du Plessis) жил в своем полуразрушенном замке, носившем пышное название поместья де Кодевиля и находившемся в окрестностях Оксера. Этот Леплейнь дю Плесси был в некотором роде деревенским мизантропом, одаренным всеми теми мелкими страстишками, которые обыкновенно составляют принадлежность ограниченных людей: он был скуп, груб в обращении и так недоверчив, что не держал ни одного человека у себя в замке. От души ненавидел он своих соседей, которые, в свою очередь, ненавидели его; угнетал своих фермеров и вел ожесточенную войну с браконьерами, которых, как ревностный поклонник Святого Губера, считал чуть ли не хуже моровой язвы.
Однажды этого господина нашли мертвым в его любимом кресле у камина с зарядом крупной заячьей дроби в груди. Преступление было очевидно, потому что окно этой комнаты было открыто, и все ружья в доме были заряжены и стояли на своих местах. Несмотря на это, все старания правосудия остались тщетными. Убийца не был найден, и осталось неизвестным, кто из угнетенных фермеров или обиженных браконьеров отомстил за себя таким образом.
Но Леплейнь дю Плесси был слишком незначительной личностью, поэтому нет ничего удивительно, что скоро все позабыли о его смерти и стали думать только о том, как разделить оставшееся после него наследство. Деплейнь не слишком давно стал называться кавалером Леплейнь, владетелем Кодевиля, Герши и прочее; прежде он назывался просто господином Беро, отеи его имел лавку в Бове. Быть может, обстоятельства жизни этого человека напоминали господина Жуардэна (Jourdain), и верно, дела шли ничуть не хуже, чем у этого мешанина во дворянстве (bourgeois-gentilhomme), потому что господин Беро успел накопить довольно деньжонок, чтобы купить вышеупомянутое поместье и выхлопотать для своего сына превращение из Беро в Леплейнь дю Плесси. Поэтому-то к родословному древу покойника привилось несколько лиц совершенно незнатного происхождения. В числе их находилась и двоюродная сестра Деплейня, Тереза Ришарден, вдова господина Никколэ, вышедшая во второй раз замуж за ремесленника Карона. Эта-то Тереза и была матерью будущей госпожи Лерю, которая также имела право на наследство своего двоюродного дядюшки.
Эти-то права и соблазнили нашего Лерю, на них-то он и решился жениться. Брачный контракт был заключен у парижского нотариуса Рандю с соблюдением всех формальностей и с такой пышностью, как будто в самом деле сочетались браком богатые и знатные люди. Лерю придавал большое значение тому акту, который он подписывал и из которого надеялся извлечь большие выгоды. В контракте было упомянуто, что у супругов будет общее как движимое и недвижимое имущество, так и все то, что они приобретут впоследствии. Лерю оценил все свое имущество, состоящее из торговли, движимого имущества и капитала в двадцать тысяч франков. Госпожа Карон оценила приданое и движимое имущество дочери своей, девицы Марии-Луизы Николэ, в тысячу ливров; кроме того, в пользу будущих супругов госпожа Карон с согласия своего мужа давала в приданое своей дочери третью часть из приходящейся ей доли наследства Жака-Жана Леплейнь лю Плесси, кавалера и владетеля де Кодевиля, Герши и других. Наследство это еще не было разделено, но уже оглашено. Из него на долю госпожи Карон досталась одна часть: прочие претенденты на наследство были дядя умершего, господин Лоран, имевший по бретонскому закону право на наследство, и Мария-Шарлотта Куртон, двоюродная сестра господина Деплейня. Таким образом, все наследство было разделено на три части, и одна треть его приходилась на долю госпожи Карон и ее семейства. Не успел еще Дерю завладеть тем, на что смотрел как на средство приобрести себе состояние впоследствии, как уже начал действовать с энергией, которая характеризовала все его поступки.
Права, предоставляемые брачным контрактом, были подтверждены всеми наследниками. С этой целью был составлен особый акт, который господин Доран подписал в Монтеро, а госпожа Куртон со своим супругом в Париже. Сделав это, Дерю стал подумывать о том, как бы ему одному завладеть всей долей его теши. Госпожа Карон и ее супруг были не в состоянии бороться с таким могущественным противником. Он был так нежен с ними, так красноречиво описывал им те трудности, от которых он их избавляет, что они почти с благодарностью приняли сделанное им предложение.
Господин Карон и его супруга легко согласились получить за свою часть наследства капитал в тридцать тысяч ливров. Из этой суммы пять тысяч ливров отчислялись для вознаграждения господину Дерю, то есть, говоря другими словами, новобрачный получал эти деньги в придачу к приданому его супруги. Из остальных двадцати пяти тысяч ливров господин и госпожа Курон получали только тысячу, а остальные деньги заменялись пожизненным доходом в тысячу двести ливров: при этом была сделана оговорка, что в случае смерти госпожи Карон половина этого будет уплачена господину Карону, если он переживет свою жену.
Поладив таким образом со своими родственниками, Дерю приступил к прочим наследникам. Что касается господина Дорана, то с ним было нетрудно. Это был тип буржуа старого времени, поклонник философии Эпикура. Он был самым прожорливым в Монро и чувствовал истинное наслаждение, удовлетворяя свои физиологические потребности. Этому человеку всегда казалось, что дела и гербовая бумага и без того чересчур часто мешали правильности его пищеварения. Поэтому неудивительно, что он легко согласился на все условия, предложенные ему Дерю, и отказался от своей доли, получив вместо нее серебряную посуду и мебель из замка Кодевиля. Зато господин и госпожа Куртон оказались неприступными. Пользуясь советами одного из тех хитрых и пронырливых дельцов, которых всегда так много в каждом большом городе, они отказались от всякой сделки и не соглашались отказаться от своих прав без выгодного вознаграждения. Дать же это вознаграждение вовсе не входило в расчеты Дерю. Таким образом, раздел наследства Деплейня необыкновенно упростился. Правда, доля Дерю из него не была еще львиной долей, как он этого хотел прежде, однако при разделе он получал уже более половины того имущества, из которого собственно ему надлежало получить только одну девятую долю. Основываясь на этом, он, благодаря своему живому воображению, легко мог рассчитывать, что в будущем положение его значительно улучшится.
Об этом давно нужно было подумать, потому что маленькому Дерю предстояли серьезные затруднения.
Еще за несколько месяцев до свадьбы он уже перестал торговать своим перцем и корицей. Раззадоренный своей алчностью, он уже успел познакомиться с теми жирными кусочками, которые перепадают при так называемых темных делишках: при торговле контрабандными товарами, покупке и продаже сомнительных товаров и денежных документов, ссуде под залоги на маленький срок и тому подобном. Все эти рискованные предприятия в последнее время значительно пощипали его.
В то же самое время Дерю стыдился признаться даже самому себе, что он ни больше ни меньше как простой лавочник. Скромность этого звания слишком плохо мирилась с заносчивыми и высокопарными надеждами человека, носившего его. Но не одно наследство рассчитывал получить он через свою жену; он при ее помощи думал втереться в знать.
Уже в срочном контракте он к фамилии Николэ непосредственно прибавил частичку «де» и изменил ее окончание, и Дерю имел уже некоторое основание утверждать, что жена его происходит из одной из самых знаменитых дворянских фамилий того времени. Но есть ли возможность в самом деле требовать должного уважения к своему происхождению, имея лавку на улице Сен-Виктор?
Вследствие этого, в декабре 1773 года Дерю продал свою лавку. Он продал ее с убытком, но мало горевал об этом. При новом его положении у него были развязаны руки. Что значили несколько тысяч франков, когда появлялась возможность быстро идти вперед по предначертанному пути.
Он поселился в большой квартире на улице Де-Буль-Сент-Оппортюнь (Deu-Boules-Sainte-Opportune) в приходе Сент-Жермен Ле Оксерруа, под двусмысленным именем негоцианта. Упомянутое выше изменение в фамилии сделало из плебейского имени девицы Николэ (Nicolais) аристократическую фамилию Ле Николаи (Nicolai). Лерю по этому поводу стал часто распространяться о своем замке Кодевиле, о своем поместье Герши, о своих лесных дачах, угодьях и прудах, и вследствие всего этого счел необходимым величать себя никак не меньше как господин Лерю де Бари.
Несмотря на это, господин Лерю де Бари ничуть не стыдился заниматься тем ремеслом, которым занимался прежде лавочник Дерю. Это ремесло ростовщичество.
В это время наследство Деплейня дю Плесси было обременено долгами и, наконец, заложено господину Лифману Кальмеру в уплату за товары, взятые когда-то бывшим фруктовым торговцем и потом проданные за полцены. Настало время, когда не могла уже принести пользу никакая хитрость, никакой обман; пришло время, когда можно было избежать грозившей катастрофы только с помошью бегства или преступлений.
Теперь я введу в рассказ несколько новых лиц, замешанных в этом деле, и потом уже приступлю к рассказу о том, как взялся за это Лерю.
В 1760 году господин де Сант-Фо де ла Мотт, член одной очень хорошей гасконской фамилии, случайно познакомился с дочерью одного реймского буржуа, девицей Перрье, жившей в Париже у сестры де ла Мотта.
Девица Перрье была уже довольно солидных лет и не могла ничем понравиться человеку, имевшему порядочное состояние и занимавшему хорошее место, а де ла Мотт был конюшим королевских конюшен. [14] Несмотря на все это, де ла Мотт начал ухаживать за госпожою Перрье, и вскоре все с удивлением услышали, что девица Перрье увезена господином де ла Моттом.
Эта выходка была выходкой человека, доведенного до крайности. Крайность и расчет нередко заставляют прибегать к таким выходкам сильнее самой пылкой страсти. Господин де ла Мотт разорился; года его не позволяли ему уже думать о том, чтобы как-нибудь вскружить голову какой-нибудь наследнице богатого и знатного рода. Поэтому он остановил свое внимание на госпоже Перрье, особе совершенно незнатной и не красивой, но которая должна была получить от дяди довольно значительное наследство.
Через несколько времени связь между кавалером де ла Мотт и девицей Перрье была освяшена браком с соблюдением всех условий, предписанных законом и религией. Госпожа Перрье сперва купила себе дачу в Палезо, где и жила со своим любовником так, что никто и не подозревал незаконности их связи. В это время у них родился сын. Когда же через некоторое время умер дядя госпожи Перрье и оставил ей довольно порядочное состояние, то господин де ла Мотт женился на ней, купил у наследников имение Бюиссон-Суеф близ Вильневле-Руа и поселился со своей женой и с сыном, которого он признал законным.
Прошло одиннадцать лет с тех пор, как господин де ла Мотт стал владельцем Бюиссон-Суефа. Мало-помалу он перестал думать об удовольствиях и мирной жизни помещика и стал подумывать о будущем своего сына, который рос не по дням, а по часам. Прелесть деревенской помещичьей жизни исчезла, а он начала замечать, что переделки и улучшение имения постоянно поглощают большую часть доходов. Хладнокровное обсуждение всего этого заставило господина де ла Мотта решиться продать свое имение. С этой целью он приехал в Париж к прокурору Жоли с просьбой найти ему покупателя.
По стечению обстоятельств за несколько дней до этого Дерю познакомился с прокурором Жоли. Дерю искал случая получить какой-то заем и с обычной своей заносчивостью говорил об имениях своей жены и о тех надеждах, которые не замедлят осуществиться по продаже наследства Деплейнь дю Плесси. Прокурор, обманутый этими пышными фразами, предложил Дерю приобрести имение Бюиссон-Суеф. Дерю был вовсе не прочь, и господин Жоли, ревностно хлопотавший об интересах своего клиента, тотчас же написал господину де ла Мотту о том, что нашел ему такого покупателя на имение, какого ему так хотелось.
Господин де ла Мотт так был доволен полученным им известием, что тотчас же по получении письма от Жоли отправил свою жену в Париж. Он поручил ей не только осведомиться о состоянии покупателя, но даже постараться, если возможно, окончить это дело.
Госпожа де ла Мотт увидела Лерю на обеде, который давал прокурор. Бывший лавочник привел с собой жену и с обыкновенной своей болтливостью распространялся о своих средствах и о пресловутом наследстве. При этом он прибавил, что и он, и жена ждут не дождутся того дня, когда им можно будет отдохнуть в тишине деревни от суеты парижской жизни. Госпожа де ла Мотт встала из-за стола, восхищенная новым своим знакомством. Несмотря на это, по наставлению прокурора она отправилась к нотариусу Дерю, чтобы получить некоторые сведения о положении дел своего покупателя. Эти сведения о положении говорили в пользу Лерю, и госпожа де Ла Мотт отправилась на другой день в деревню, усердно приглашая Лерю приехать к ним и осмотреть свое будущее достояние. Ларю отправился в Бюиссон-Суеф и, чтобы придать своему посещению большее значение, взял с собой парижского нотариуса господина Гобера.
У господина де ла Мотта сохранилась с молодости наклонность к веселости и хорошему времяпрепровождению. Лерю в случае нужды умел поговорить, посмеяться и выпить; он воспользовался этим и окончательно сумел понравиться мужу так же, как жене. Оба супруга беспрестанно рассыпались в похвалах доброму господину де Бари, который так вовремя освобождает их от имения, вязавшего их по рукам и ногам. Лерю прожил в Бюиссон-Суеф десять дней.
Накануне своего отъезда в присутствии нотариуса в Вильневле-Руа Лерю предложил за имение круглую сумму в сто тридцать тысяч ливров. Но, ссылаясь на то, что еще не кончено дело по ликвидации наследства Леплейня, Лерю просил рассрочки платежа. Он предложил уплатить госпоже де ла Мотт двенадцать тысяч ливров при подписании контракта, восемнадцать тысяч через три месяца, а остальные сто тысяч ливров обязался погасить в два срока через три года по введении во владение.
Господин и госпожа де ла Мотт не менее Дерю были довольны этим делом. Через несколько дней после отъезда Дерю госпожа де ла Мотт приехала в Париж и явилась на квартиру своего покупателя на улице Менетрие, на верхнем этаже дома бывшей гостиницы Салюс. 22 декабря 1775 года госпожа де ла Мотт подписала предварительное условие, которым предоставлялось право господину и госпоже Дерю де Бари выплачивать стоимость имения в условленные сроки, но время первой уплаты не было определено окончательно. Решено было определить это время сообразно с ходом дел по ликвидации наследства Деплейня. Сверх того, госпожа де ла Мотт получила от Дерю четыре тысячи двести ливров за рассрочку. Вместо этой суммы Дерю выдал вексель сроком на три месяца.
Не этого ожидали господин и госпожа де ла Мотт, но боязнь упустить покупателя сделали их уступчивыми; к тому же Дерю ничего не упустил из виду, чтобы как можно легче одурачить их.
Между тем пришел срок уплаты по векселю, данному на дополнительную сумму, и вместе с этим началось разоблачение обмана; по векселю не последовало уплаты. Дерю поспешил предупредить грозившую ему опасность; он отправился в Бюиссон-Суеф, жаловался на свои затруднения с бесконечной ликвидацией наследства и высказывал сильное сожаление о своей неудаче и особенно сожалел о положении господина и госпожи де ла Мотт.
Но как не велико было терпение бывших владельцев имения, в декабре 1776 года и оно лопнуло. Нужда в деньгах довела их до крайности и сделала их положение невыносимым. Госпожа де ла Мотт, несмотря на беспечность, которой характеризовались все ее действия, решилась отправиться в Париж, чтобы преследовать Дерю до последней крайности и принудить его, наконец, рассчитаться по условию. Она обратилась к господину Жоли с просьбой нанять ей квартиру в Париже.
Господин Жоли нашел несколько весьма приличных комнат для госпожи де ла Мотт на улице Пан, в том самом доме, в котором снимал квартиру для себя. Госпожа де ла Мотт начала готовиться к отъезду.
Несмотря на невероятную медлительность, с которой Дерю исполнял свои обязательства, господин де ла Мотт никак не мог забыть о дружеских отношениях со своим любезным покупателем. Поэтому он счел своей обязанностью предупредить его о приезде жены. Дерю в ответ на это послал покорнейшую просьбу госпоже де ла Мотт не снимать себе квартиру в Париже и на все время пребывания ее здесь остановиться у него. Она не захотела согласиться на это, но так как Дерю знал, в какой день она должна приехать, то явился на пристань и встретил ее. Тотчас с необыкновенным жаром возобновил он свою просьбу и, как казалось, так близко принимал это к сердцу, что госпожа де ла Мотт не в состоянии была более отказывать ему и решилась воспользоваться гостеприимством, предложенным, по-видимому, от чистого сердца.
Госпожа де ла Мотт так устала после последнего путешествия, что, прибыв на улицу Бобур, где жил Дерю, успокоилась и не выходила несколько дней из лому. По-видимому, она совсем позабыла о том важном деле, из-за которого приехала в Париж.
Дерю воспользовался этим временем. Скоро ему удалось зародить в уме госпожи де ла Мотт сомнение в добросовестности ее прокурора. В то же время, желая оттолкнуть господина Жоли от его клиентки, стал уверять его, что она верит ему только наполовину. Этого вполне достаточно было для того, чтобы на обеде, который давал Дерю и на котором присутствовал господин Жоли со своею женой, господин прокурор держал себя очень осторожно и не задал даже вопроса о расчете. Наконец, госпожа де ла Мотт пригласила прокурора пойти с ней в ее комнаты и посоветовать, как ей окончить дело. Прокурор отвечал на это очень холодно, что госпожа де ла Мотт может поступать по своему усмотрению.
Сын госпожи де ла Мотт был помешен в один парижский пансион на улице Серпант. Дерю с того времени, как познакомился с бывшими владельцами Бюиссон-Суефа, взял на себя обязанность смотреть за этим мальчиком. Под разными предлогами Дерю успел убедить госпожу де ла Мотт взять своего сына из этого пансиона и поместить его в заведение какого-то господина Донона на улице Домм-Арме. Здесь сын госпожи де ла Мотт, которому было уже около пятнадцати лет от роду, был помещен в отдельной комнате и каждый день вечером приходил навешать свою мать.
Как я уже сказал, госпожа де ла Мотт была одной из тех беспечных существ, которые тяготятся всяким физическим и умственным трудом. Вдруг вечером 25 января она почувствовала себя нездоровой. После отъезда сына, который провел у нее целый вечер, она почувствовала тошноту, началась рвота и появилась нестерпимая боль в голове.
В последующие дни болезнь продолжалась, и госпожа де ла Мотт не вставала уже с постели. Дерю старался всех успокоить и отсоветовал даже больной приглашать доктора, говоря, что он сам порядочно знаком с медициной и может лечить эту болезнь.
30 января у госпожи де ла Мотт снова произошел подобный припадок, только гораздо сильнее первого. Дерю тотчас же взялся готовить для нее какое-то лекарство, которое, по его уверениям, должно было помочь. Для этого он всех уложил спать, а сам заперся в своей кузне и более часа просидел тут у печки.
На другой день, 31 января, Дерю, который, по-видимому, и не ложился спать, попался Жанне Барк, своей служанке, у самого входа в комнату госпожи де ла Мотт с чашкой ячменного отвара в руках.
Жанна Барк осведомилась у него о здоровье больной. Дерю отвечал, что ей очень хорошо, что лекарство его на нее чудесно подействовало и что теперь ей нужен только покой. В то же время он приказал этой служанке отнести его детям их новые зимние платья. Со времени приезда госпожи де ла Мотт сын и дочь Дерю были отправлены к одному из родственников Жанны Барк, каретнику в Пти-Монруже.
Это поручение было истинным счастьем для служанки, которой очень редко удавалось видеться со своими родными; она в восторге отправилась в Пти-Монруж.
Тогда господин Дерю отправился к своей жене, которая в то время спала в зале. Он надавал ей множество поручений и предложил даже остаться обедать в городе. Когда госпожа Дерю заметила, что, может быть, она понадобится больной, то муж ее отвечал:
— Нет, я могу сам сделать все, что нужно. Впрочем, для нее сон теперь лучшее лекарство. Завтра она думает уже отправиться в Версаль. Эта больная что-то плохо меня слушается; ей бы надобно поберечь свои силы после такого трудного для нее дня.
Таким образом, до самого вечера Дерю оставался дома один. Когда все возвратились домой, он сообщил им самые благоприятные известия о больной, пошутил даже насчет ее положения и не побоялся ввести ее сына и некоторых из членов своего семейства в комнату госпожи де ла Мотт, и всем показалось, что она действительно, как он говорил, крепко спит.
На другой день так же, как и накануне, он нашел повод удалить из дома жену и служанку.
Около десяти часов утра кто-то позвонил у его двери, но звонок не издал никакого звука.
Особа, которая приходила к Дерю, была госпожа Готьер, жена одного негоцианта с улицы Бурдоне. Муж ее продал товар Дерю и, подобно прочим, получил в уплату вексель в четыре тысячи ливров. Вексель этот был опротестован и менялся уже несколько раз. В последний раз по истечении срока Дерю под предлогом возобновления векселя завладел этим документом. С этого времени было уже невозможно что-нибудь сделать с должником.
Госпожа Готьер начала стучаться в дверь так усердно, что дверь немного приотворилась, и за нею показалось лицо Дерю. Он заставил себя улыбаться, но лицо его было желтым и встревоженным более обычного. Рука его дрожала.
— Что с вами? Глядя на вас, можно подумать, что вы только что совершили какое-нибудь дурное дело.
Дерю промолчал и поспешил впустить к себе свою кредиторшу. Пока он запирал дверь, она вошла в зал. Вся мебель в этой комнате была в страшном беспорядке. На полу стояли два больших открытых чемодана, а в углу лежал кусок полотна, наполовину сшитый толстыми серыми нитками.
Дерю поспешил удовлетворить требование госпожи Готьер. Эта дама, успевшая уже заметить и беспорядок в комнате, и перемену в лице Дерю, увидала, что ему очень трудно было написать вексель — до того сильно было его смущение. Через час после отъезда госпожи Готьер Дерю вышел из дома и скоро возвратился с комиссионером; он повел комиссионера к себе на кухню, где стоял большой, по-видимому, очень тяжелый чемодан. Он помог комиссионеру взвалить этот чемодан на плечи и вслед за тем вместе с комиссионером вышел из дома, стараясь не быть замеченным дворником.
Немного не дойдя до Лувра, он встретил свою жену и попросил ее зайти к одному скульптору, с которым она очень дружна, и попросить его поберечь этот чемодан до завтра. Госпожа Дерю послушалась своего мужа; чемодан был оставлен у господина Муши, а она сама снова явилась на площадь, где ее дожидался Дерю.
Уже подходя к улице Бобур, госпожа Дерю осведомилась о здоровье госпожи де ла Мотт. Дерю отвечал ей, что она почувствовала себя сегодня так хорошо, что еще утром отправилась в Версаль.
Войдя в дом, госпожа Дерю нашла все в порядке, и мебель стояла уже на своих местах.
3 февраля Дерю под предлогом очень важного дела оделся как можно изысканнее и вышел из дома.
Прибыв к концу улиц Жофруа-Ланье и Ногнень-Диэр, он остановился у одного дома, известного под именем Пла-д'Этень. У дома этого качалась вывеска: «Сдается внаем подвал». Он вошел в одну из соседних лавок и осведомился об имени владельца дома.
Дом принадлежал госпоже Массой, жене одного старого актуария гражданского ведомства. Дерю отправился к ней и, назвавшись господином де Кудрэ, объявил себя владельцем дома на улице Монмартр, напротив Отеля Дюзе. Он изъявил желание нанять подвал для вина, которое сегодня же должно быть доставлено ему из Италии и для которого у него не осталось места в собственном доме.
Госпожа Массой отвечала ему, что подвал будет свободен не ранее чем к завтрашнему дню. Эта отсрочка показалась очень неприятной импровизированному обладателю итальянских вин. Несмотря на это, он условился о иене и заплатил задаток — четвертую часть.
На другой день мнимый господин де Кудрэ отправился к воротам Сет-Никола, купил телегу, четверть бочки яблочного вина и приказал этой подводе ехать к одним из ворот Лувра, к скульптору Муши. Здесь Дерю взял чемодан, оставленный на хранение его женой, велел положить этот чемодан рядом с бочонком и со всем этим отправился к дому Пла-д'Этень, где у него был нанят подвал.
Повозка остановилась у Пла-д'Этень. Извозчик взял себе в помощь какого-то водоноса, чтобы вместе перенести груз в подвал. Бочонок был перенесен очень легко, но чемодан оказался довольно тяжелым. Дерю щедро заплатил и извозчику, и водоносу, потом, оставшись один, он купил соломы, досок и гвоздей, заперся в погребе и проработал там около трех часов.
Не ранее 17 февраля снова увидели его в доме на улице Мортеллери.
В это время разыгралась новая драма, ничем не лучше первой, и новое преступление было совершено.
Вечером, в тот самый день, когда Дерю отправил чемодан к скульптору Муши, молодой де ла Мотт явился в дом на улице Бобур, чтобы повидаться со своей матерью, будучи до сих пор уверен, что она очень больна, и удивился, когда узнал, что она отправилась в Версаль. Дерю, который отличался всегда особенной находчивостью, успел так объяснить весь ход дела де ла Мотту, что он совершенно успокоился. Так как в это время молодой человек, несмотря на свое сильное и мужественное телосложение, почувствовал себя не таким здоровым, то Дерю оставил его у себя до 10 февраля. В этот день он отправился вместе с ним в Версаль, чтобы найти там его мать. Пяти дней, проведенных молодым человеком в доме Дерю, было вполне достаточно для того, чтобы здоровье его совершенно поправилось. Когда он поехал в Версаль, то была заметна только некоторая бледность его лица, упадок сил, слабость в движениях и дрожание конечностей, — как будто под влиянием лихорадочного озноба. Дерю старался убеждать его по мере возможности и уверял, что они сейчас же встретятся с его матерью, которая, вероятно, выедет к ним навстречу, быть может, даже к самой заставе. Лорогой он толковал молодому человеку, чтобы он не беспокоился, если не встретится с матерью, тотчас выходя из экипажа. Он говорил ему, что госпожа де ла Мотт очень занята в настоящее время, хлопочет о месте при дворе для своего сына и потому, быть может, не имеет даже нескольких минут свободного времени для того, чтобы обнять дорогого сына. Таким образом, он привез его в гостиницу Флер-де-Ли, куда, по его словам, должна была прийти и госпожа де ла Мотт. Здесь он усадил молодого человека у камина, а сам отправился искать комнату. Комнату он отыскал на улице Оранжери, у бочара Пеке. Он назвал себя господином Бопре и объявил, что приехал в Версаль с племянником, которого помешает в военное министерство. Он нанял комнату за тридцать солей в сутки и перевел сюда молодого человека, говоря, что мать его, как он уже предупреждал, очень занята важными делами и не может его навестить сегодня.
На другой день после этого переезда молодой человек почувствовал себя гораздо хуже, чем накануне. Лерю успел уже заблаговременно предупредить хозяйку квартиры, что у племянника его, кажется, оспа. Но так как он сам врач, то надеется, что, с помощью Божьей, ему удастся прервать болезнь и не дать ей развиться. В тот же день, для того чтобы, как он говорил, успокоить племянника, он попросил хозяйку квартиры сказать, что к нему приезжала мать, но приказала его не будить. Госпожа Пеке с благоговением исполнила это поручение; она глубоко была тронута той нежностью, с которой ложный Бопре относился к своему бедному племяннику.
Вечером мнимый дядюшка приказал купить себе манны и селитры. Жена бочара заметила при этом, что недурно было бы позвать доктора.
— А разве я сам не доктор? — возразил дядюшка. — И притом, какой другой доктор станет ухаживать за моим племянником с такой преданностью, как я? Ах, — прибавил он с глубоким вздохом и устремив к небу глаза, полные слез, — если дело пойдет так плохо, как теперь, то всякая земная помощь окажется тщетной, и не доктор тут будет нужен, а священник. При этом он сообщил, что ему удалось узнать, что молодой человек стал жертвой дурной болезни, которую тщательно скрывал. В карманах его он нашел секретные средства от этой болезни; верно, от действия этих средств племянник пришел в такое безнадежное состояние.
При этих словах мнимый дядюшка так ловко приходил в отчаяние, что господин Пеке и его жена возвратились в свои комнаты, проникнутые глубоким уважением к такому достойному человеку, как дядюшка больного молодого человека. На другой день Дерю объявил хозяевам квартиры, что больному лучше и что он надеется спасти его. Но около полудня, когда Пеке работал в своей мастерской, вдруг раздался голос мнимого дядюшки, который звал к себе на помощь и с отчаянием умолял подать ему стакан воды.
Господин Пеке и его жена тотчас бросились наверх, в комнату де ла Мотта.
Молодой человек лежал в постели с закрытыми глазами, а мнимый Бопре старался оживить его, поднося к его носу пузырек со спиртом. Вскоре дыхание больного стало прерывистым: началось предсмертное хрипение. Дядюшка, стоявший у постели на коленях, молившийся и рыдавший в одно и то же время, стал просить госпожу Пеке сходить за священником.
Господин Манен, священник в Сен-Дун, пришел через некоторое время. Но молодой человек в это время лишился сознания и скончался около девяти часов, не успев причаститься. Горе Дерю было, по-видимому, так сильно, что господин Пеке должен был его поддерживать, чтобы помочь ему сойти с лестницы.
На другой день Дерю отправился в приходскую церковь Сен-Луи и объявил о смерти Дуи-Антуана, сына Жака Бопре де Коммерси и девицы Марии-Елены Маньи, скончавшегося двадцати двух лет от роду. Потом он взял свидетельство о смерти молодого человека и попросил совершить погребение как можно проще. Несчастному племяннику, прибавил он, молитвы нужнее пышных похорон. В то же время он заплатил шесть ливров за исполнение обряда погребения, а шесть ливров пожертвовал в пользу бедных.
Через три часа Лерю уже входил в свою квартиру на улице Бобур. На лице его было написано удовольствие, и он в это время похож был на почтенного негоцианта, которому только что удалось сделать ловкое дело.
Между тем склад, который был у него в подвале на улице Мортеллери, продолжал беспокоить его. На другой день после возвращения из Версаля он отправился к хозяйке дома на Пла-д'Этень.
Госпожа Массой приняла очень любезно своего нового постояльца. Во время разговора она, между прочим, сообщила, что водонос, живущий в этом доме, заметил, что всякий раз, как он сходит с лестницы, собака его останавливается, роет землю у порога подвала и воет, как перед покойником. Лерю вдоволь посмеялся над суеверием и подозрительностью водоноса. Но между прочим он убедился, что тайна его в опасности и, удалившись от госпожи Массон, отправился на Гревскую плошадь. Здесь он нашел поденщика, которому предложил три ливра с тем, чтобы он вырыл яму в его погребе; погреб же этот, прибавил он, очень недалеко отсюда. Поденщик принял эту просьбу, и Дерю отвел его на Пла д'Этень. У поденщика были все нужные инструменты, и он вместе с Дерю вошел в подвал.
Во все время работы Лерю сидел на одной из ступенек лестницы и смотрел на то, как рылась яма. Все это время, как показал впоследствии поденщик, Дерю шутил с ним, поил его вином, сыпал веселыми прибаутками, словом, казался славным малым. Когда яма была уже достаточной глубины, Лерю помог поденщику свалить туда лежавший в подвале тюк. Когда начали зарывать яму, то Дерю сам взялся за работу, как человек, который хочет, чтобы как можно скорее окончилось заказанное им дело. Наконец, когда яма уже была засыпана, он начал утаптывать и уравнивать ее.
Читатели, вероятно, уже догадались, что мнимый Кудрэ перевез в свой подвал труп несчастной госпожи де ла Мотт, а потом зашивал этот труп в тюк довольно большого размера и теперь зарыл этот тюк в землю.
Но Лерю сделал только половину своего дела; оставалось еще завладеть той добычей, которой он добивался, завладеть достоянием двух существ, которых так смело он спровадил на тот свет. Для исполнения этой второй части своего предприятия он употребил, как мы увидим, всю свою гениальную изобретательность.
Он начал потихоньку распространять слухи, объяснявшие исчезновение госпожи де ла Мотт. Так, он намекал на то, что она отправилась в Версаль для того, чтобы увидеться с прежним своим любовником, и что она действительно уехала с ним тотчас же, как Дерю будто бы вручил ей деньги за имение Бюиссон-Суеф.
В то же время он составил первый подложный акт, подтверждавший окончательную продажу Бюиссон-Суефа, уплату суммы в сто сорок тысяч ливров и получение сполна этих денег госпожою де ла Мотт. В этом акте было между прочим сказано, что все предшествовавшие по этому делу счета уничтожаются. Акт был подписан господином и госпожою Дерю и Марией Перрье, женой Сен-Фо де ла Мотт.
Каким образом появилась под актом подпись госпожи де ла Мотт? Была ли она просто подделана, или выудил ее угрозами отравитель у своей жертвы? Это осталось тайной, и все споры по этому делу не привели ни к чему.
Между тем, в это время успела состояться ликвидация наследства Деплейня де Плесси. Все воздушные замки, которые строил Дерю и с помощью которых столько лет злоупотреблял доверчивостью своих кредиторов, разлетелись в прах и обратились в очень незначительную сумму денег — в двадцать четыре тысячи ливров. Эти деньги были в руках у Дерю. Но преступник предчувствовал, что в случае процесса этих денег будет слишком недостаточно для того, чтобы указать на них как на источник, из которого он произвел уплату госпоже де ла Мотт. Поэтому он стад искать средства, чтобы отклонить от себя всякое подозрение.
В числе знакомых Дерю был некто господин Дюкло, который легко согласился помочь ему и дать возможность удержать за собою право на Бюиссон-Суеф; тем более, что Дюкло был уверен, что Дерю купил это поместье на чистые деньги и сполна уплатил их исчезнувшей госпоже де ла Мотт. С этой целью Дюкло взял безденежный вексель в сто тысяч ливров за подписью Лерю и его жены; вексель этот был засвидетельствован у нотариуса Прево.
Приняв эти меры предосторожности, Лерю уже думал, что поставил себя в совершенно безопасное положение и что он смело может предъявить свои требования на землю, которую, как казалось, он купил и за которую сполна уплатил деньги, как это видно было из текущих счетов. Между тем, было еще одно обстоятельство, которое сильно беспокоило Дерю и ставило в тупик всю его предусмотрительность.
Запись о купле-продаже была подписана по доверенности, данной господином де ла Мотт своей жене еще за три года, еще в то время, когда только что было решено продать Бюиссон-Суеф. Но для того чтобы акт имел полную силу, необходимо было иметь эту доверенность на руках, а она осталась у господина Жоли, прокурора госпожи де ла Мотт. Под предлогом расчета за хлопоты и издержки при продаже Бюиссон-Суефа он отправился к прокурору Жоли. Жоли очень удивился, узнав, что госпожа де ла Мотт обошлась без этой доверенности, оставшейся у него. Лерю с обыкновенным своим добродушием и наивностью стал просить господина Жоли передать ему этот документ. При этом он сказал, что господин прокурор получит прекрасное вознаграждение за эту маленькую услугу, которой от него ждут.
Господин Жоли с негодованием отверг это предложение; в то же время в нем родилось смутное подозрение относительно подлинности акта, тем более что он сопровождался такими странными обстоятельствами. Он подозревал, что тут кроется что-то недоброе.
В тот самый день он уведомил письмом господина де ла Мотта о попытке Дерю; вместе с этим он сообщил и о подозрениях, возникших у него.
Бедный господин де ла Мотт сильно беспокоился и горевал. Уже около трех недель он не получал никаких известий от жены, и все письма, отправленные к ней, оставались без ответа. Через день после получения письма от прокурора Жоли к де ла Мотт явился тот, кого он менее всего ожидал, — сам Лерю. Его свидание с господином де ла Моттом было чистым повторением знаменитой сцены в пятом акте Тартюфа, но Дерю в действительной жизни оказался гораздо выше своего типажа в комедии. Оба они действовали мастерски; оба они стали распоряжаться в доме, откуда выгнали настоящих владельцев; но Дерю не увлекся первым успехом, не снял с себя маски и не вышел из своей роли. Он упрямо и настойчиво боролся за то, что называли своим правом. На упреки и оскорбления своей жертвы он отвечал кротко, тоном человека с чистой совестью; роль свою он разыгрывал так хорошо, что почти обезоружил своего противника. Дерю то жалел господина де ла Мотта, то выставлял на вид то ужасное положение, в которое он поставлен преступлениями коварной супруги. Мало этого, он соглашался даже расстаться с деньгами и при свидетелях предлагал три тысячи ливров ежегодного дохода де ла Мотту, так жестоко, по его словам, ограбленному вероломной женой. Эта последняя хитрость, к которой прибег изобретательный Дерю, оказалась бесполезной, и тогда он решился на замысел, который был смелее всего, сделанного им до сих пор.
Возвратившись в Париж, Дерю увидел, что все готово обрушиться на него. Уже вслух говорили повсюду, что история о бегстве супруги де ла Мотта с любовником — чистая басня; уже представлена была просьба в Шателе, доказывавшая подложность акта о покупке и требовавшая личного ареста составителя этого акта. Дерю не стал медлить ни минуты: он объявил, что найдет госпожу де ла Мотт.
5 марта он отправился в Дион в почтовом экипаже и приехал туда 7-го числа вечером.
На другой день женщина высокого роста, одетая в черное шелковое платье, отделанное шнуром каштанового цвета и в мантилью из тафты, капюшон которой закрывал черты ее лица, явилась в кабинет господина Барона-отца, нотариуса на улице Сен-Доминик. Женщина эта объявила, что она госпожа де ла Мотт, из Вильневле-Руа на Сене, что она хочет послать доверенность своему мужу господину Сен-Фо де ла Мотт, конюшему королевских конюшен. Этой доверенностью она хотела представить своему мужу право распоряжаться тринадцатью тысячами ливров, которые оставались у нее после продажи ее имения и просила нотариуса составить этот акт.
Нотариус потребовал, чтобы она представила удостоверение своей личности от мужа или, если это невозможно, то от двух лиц, постоянно живущих в Лионе. Дама удалилась, объявив, что она отправится отыскивать этих свидетелей. Сев в наемный экипаж, в котором приехала, она обратилась к кучеру и спросила, где найти другого нотариуса. Кучер указал ей на господина Пурра, живущего на площади Карм, и она велела отвезти себя туда.
Господина Пурра не было дома, и дама была принята его женою. Наружность дамы была очень странная; она так тщательно скрывала свое лицо, старалась сидеть в темных местах, что госпожа Пурра стала рассматривать ее с истинно женским любопытством. Даме этой было около сорока лет, кожа ее была желта, ее маленькие черные глазки постоянно перебегали с предмета на предмет, рот был довольно велик, губы тонки. Когда ее ввели к нотариусу, она изложила ему свою просьбу и представила рекомендательное письмо от одного из самых почтенных негоциантов города.
Господин Пурра был не так осторожен, как его товарищ, и согласился составить доверенность. Лама пожелала сделать эту доверенность в двух экземплярах: один взяла сама, а другой поручила нотариусу отправить господину Сенору, священнику в Вильневле-Руа и родственнику господина де ла Мотта. Эта бумага появилась в Вильневе 11 марта, и священник поспешил отправить ее к генерал-лейтенанту полиции. Маневр этот был так ловок, что суд, уже сделавший обыск дома, задумался и сам стал почти верить в существование госпожи де ла Мотт. Между тем, показалось странным, почему госпожа де ла Мотт, не задумываясь, выдала документ и не прислала письма своему мужу. Это обстоятельство вызвало сомнение и заставило утвердить предписание о задержании Дерю.
Дерю был арестован 13 марта. Он продолжал действовать и в тюрьме и все еще наделся выиграть партию. Жена его, получившая позволение навещать своего мужа, старалась помогать ему с той безотчетной преданностью, которую так ловко умел внушить Дерю этому несчастному созданию. 7 апреля один из друзей господина де ла Мотта, господин Дюбуа, прокурор Парламента, получил по почте следующее письмо:
«Милостивый государь! Одна дама, хорошо известная Вам, была проездом в этих местах, просила меня передать Вам этот пакет. Я должен был исполнить это поручение, но не мог застать вас дома. Так как обстоятельства побуждают меня уехать отсюда, то посылаю Вам этот пакет. При этом спешу Вам передать желание упомянутой дамы, которая просит Вас хранить этот пакет в тайне до тех пор, пока она сама Вас не уведомит, что думает она сделать с этими бумагами. Эта дама теперь в большом горе. Сын ее болен оспою и изнурен своим путешествием во время болезни. Вот все, что мне поручено передать вам.
Ваш, милостивый государь, покорнейший слуга Маркиз де Рожуар» К этом письму были приложены предварительные условия госпожи де ла Мотт и ее мужа с Дерю; кроме того тут же находились четыре векселя на предъявителя; каждый из векселей был на десять тысяч ливров.
Эта выходка, вызванная безнадежностью, была слишком груба. Вследствие этого вынуждены были арестовать госпожу Дерю и произвести новый обыск в доме преступника.
При этом обыске найдены были золотые часы, которые жена и служанка господина Дерю признали и объявили, что эти часы принадлежали прежде сыну госпожи де ла Мотт. После этого суд уже ничуть не сомневался в том, что он напал на след очень важного преступления.
Несчастное исчезновение госпожи де ла Мотт и ее сына, а также все подробности этого печального происшествия занимали в то время весь Париж. В нем уже распространился слух, что госпожа де ла Мотт зарыта в подвале одного из домов на улице Мортеллери.
Благодаря этим слухам, наконец, решено было сделать обыск в подвале дома на Пла-д'Этень. Следы недавно перерытой земли прямо указали на преступление Дерю; при первых же ударах заступом найден был известный нам тюк. В нем под соломой, скрывавшей его форму, заключался гроб, кое-как сколоченный из плохо пригнанных досок; в гробу этом находился труп женщины, голова которой была завернута в кусок грубого холста.
Этот труп, несмотря на то, что он уже давно начал разлагаться, был узнан; оказалось, что это труп госпожи де ла Мотт.
Убедившись в первом убийстве, чиновники, производившие следствие, тотчас начали свои изыскания в Версале в полной уверенности, что здесь они нападут на след другого. Сделана была справка со списком лиц, умерших во время поездки молодого де ла Мотта в Версаль. Не обращая внимания на то, что возраст, объявленный родственником погребенного в это время молодого человека, не совпадал с возрастом де ла Мотта-сына, следователи из прихода Сен-Луи тотчас же отправились прямо в семейство Пеке. Господин Пеке и жена его рассказали со всеми подробностями обстоятельства смерти мнимого Бопре.
Решено было вскрыть могилу, и труп молодого человека, умершего на улице Оранжери, был тотчас же узнан так же, как труп его матери, вырытый в подвале.
Несмотря на то, что останки обеих жертв были явными уликами, Лерю упорно продолжал не сознаваться. Что касается госпожи де ла Мотт, то он более чем когда-нибудь уверял, что он виделся с нею в Лиане. О господине де ла Мотте-сыне он объявил, что этот молодой человек умер действительно у него на руках, но умер естественной смертью. При этом он прибавил, что во избежание ответственности, которая могла упасть на него при таких обстоятельствах, он решился скрыть эту смерть и похоронить де ла Мотта под вымышленным именем. 28 апреля на основании донесения советника д'Утрельмона генерал-прокурор составил свой обвинительный акт, а 30 апреля был произнесен приговор.
В приговоре было сказано, что Дерю, уличенный в отравлении госпожи де ла Мотт и ее сына, должен произнести публичное покаяние у главных ворот Собора Парижской Богоматери. К этому месту преступник должен быть привезен в тележке с надписью на груди и на спине: «Умышленный убийца-отравитель». Самое покаяние преступнику повелевается произнести в одной рубашке, с веревкой на шее и с двухфунтовой свечкой в руках. Затем, когда преступник сознается в своих преступлениях, он должен просить прошения у Бога и у закона. После этого преступник должен быть возведен на эшафот, воздвигнутый на Гревской площади. Здесь ему повелевается раздробить руки, голени и бедра и затем бросить его в горящий костер, сложенный под самым эшафотом, и прах его рассеять по ветру. Имущество преступника должно быть конфисковано, но предварительно из этого имущества отчисляется семьсот ливров: двести в пользу короля в виде пени, а остальные пятьсот — для совершения панихид за упокой душ жертв преступника.
Лерю апеллировал к Парламенту, но 5 мая на его апелляцию последовал отказ.
6 мая его привезли в комнату для допроса. Пока его вели туда, он не выказывал ни ужаса, ни беспокойства и говорил с актуарием о некоторых подробностях своего приговора.
Ему прочли приговор, посадили на скамейку и надели сапоги для пытки.
Допрос с пристрастием. Гравюра XVIII
При первом клине, вколоченном между дощечками сапожек, он воскликнул: «О, Боже мой, Боже мой! Сжалься надо мною! Неужели меня присудили к таким мукам. Я говорил им правду, дай же мне силу, о, Боже, поддержать мои слова».
При втором клине он испустил несколько бессвязных криков, потом сделал усилие над собой и сказал: «О, Боже, дай мне силу не изменить истине!»
При третьем клине: «О, Господи! Я скрыл только смерть молодого де ла Мотта; я не могу признаваться в том, чего не было. Я невиновен в отравлении».
При четвертом клине он повторил: «Господи! Ты ведаешь, что я не отравил их. Она умерла естественным порядком, а сын сам не хотел, чтобы позвали к нему доктора».
Твердость его не уменьшилась при экстраординарной пытке, он перенес все четыре клина, не переставая уверять, что госпожа де ла Мотт и ее сын умерли своей смертью. В то же время он молил Бога обнаружить заблуждение суда, жертвой которого он делается. У края могилы он не изменил своей страсти притворяться. Лерю и умирая так же, как при жизни, не только лгал людям, но и обманывал Бога. Его отнесли в часовню, где он молился вслух с большим усердием и жаром. Время от времени он прерывал молитву, призывая Бога в свидетели своей невиновности. Он просил Бога совершить чудо и оправдать его и говорил, что без сожаления готов принести в жертву жизнь свою, чтобы только память его была очишена от возводимых на него преступлений.
Пытка «испанским сапогом». Гравюра XVIIIв.
В час пополудни явился исполнитель.
Вот что пишет парижский палач Шарль-Генрих Сансон [15] в своих заметках:
«Уже около двух месяцев в Париже только и разговоров, что о Дерю. Когда преступника водили на улицу Мортеллери, чтобы показать ему труп отравленной им женщины, то стечение народа было так велико, всеобщее негодование так сильно, что потребовалось призвать две роты французской гвардии, чтобы охранять Лерю от толпы. Я, быть может, был единственный человек в городе, который не разделял всеобщего любопытства. Когда мне передали подробности того, как он совершал свои убийства, то у меня невольно появилось чувство отвращения и ужаса. Впрочем, судя по словам комиссара Мютеня, мне придется рано или поздно повидаться с Дерю; должно быть, для него это будет слишком рано.
5 мая лейтенант уголовного суда Башуа де Вильфор уведомил меня, что необходимо приготовить все нужное для казни Дерю, а на другой день, 6 мая, я уже отправился за ним в Шателе. В то время столько слухов ходило о Дерю, ему приписывалось столько убийств, хотя и совершенных при помощи яда, что я ожидал встретить в преступнике сильного, хорошо сложенного человека. Поэтому я очень удивился, когда нашел на постели маленькое существо, до того истощенное и бледное, что, судя по безбородому, сморщившемуся, как яблоко, лицу, его скорее можно было принять за дряхлую старуху, чем за энергичного преступника. Но как ни тщедушен казался преступник, он, по словам пытальщика, с необыкновенным мужеством выдержал все восемь классов ординарной и экстраординарной пытки. Действительно, он не казался слишком истерзанным пыткой и молился хотя слабым, но очень внятным голосом. Я подошел к нему с поклоном и сказал: „пора“. Он спросил меня, куда я поведу его, и когда я не ответил на это, он очень быстро и с перерывами проговорил: „В ратушу! Я хочу изложить письменно то, что говорил на спорах. Нет, я не отравитель“».
Еще со вчерашнего дня шел сильный дождь, так что я должен был приказать прикрыть костер, приготовленный для Лерю. В ту минуту, когда я сел с преступником в позорную тележку, дождь до того усилился, что мне не помнится даже, случалось ли еще когда-нибудь видеть такой ливень. Лерю, несмотря на ужасные преступления, в которых был уличен, не показывал ни раскаяния, ни готовности сознаться. Он отправлялся на тот свет не раскаявшимся преступником и потому не возбуждал слишком большого сострадания к себе. Но его маленькое тощее тело до того дрожало под тафтяной одеждой, что во мне невольно появилось чувство сострадания. Я попросил у пристава Фавро зонтик и передал его осужденному.
Во все время переезда он не переставал говорить: то он читал молитвы и псалмы, то, обращаясь ко мне и к господину Бендеру, говорил о своем осуждении и продолжал уверять, что он не отравлял госпожу де ла Мотт, что она умерла своей смертью и что он виноват только в том, что скрыл ее труп.
Когда мы прибыли на Гревскую плошадь, я по его просьбе приказал остановиться у здания ратуши. Дерю вошел в комнату и долго писал свое предсмертное завещание.
Когда пробило три часа, его вывели и перевезли на эшафот. Он так пожелтел за это время, что напоминад собою человека, больного желтухой, но в то же время он был спокоен и не дрожал. Когда ему развязали руки, чтобы привязать его к андреевскому кресту, он посматривал на толпу и махал некоторым своим знакомым рукой. Потом он стал помогать моим помощникам снимать с него платье, что было вовсе нелегко, потому что, несмотря на зонтик, он промок до костей.
Его привязали к кресту. Тогда он попросил у господина Бендера позволения приложиться к распятию. Сделав это, он пристально взглянул на Бастьена, одного из моих слуг, который обязан был казнить его и уже взялся за булаву. Лерю посмотрел на него и промолвил: «Ну, поскорей к делу!»
Бастьен тотчас же раздробил ему руки, голени и бедра. При каждом ударе преступник издавал пронзительные крики. Но когда нанесен был удар в грудь, то Дерю не шелохнулся и замер с открытыми глазами. Тело его было сожжено так, как было сказано в приговоре.
Г.Сансон. Записки палача. — М.: Терра, 1996.
6. Портреты убийц эпохи Французской революции
Знаменитый французский сыщик Франсуа Видок, в молодости сам посидевший во многих тюрьмах Франции, в своих записках нарисовал яркие портреты убийц того времени «В 1799 г. в камере № 3 Брестской тюрьмы я нашел собрание всех разудалых злодеев острога. Я видел там одного, по имени Видаль, который внушал отвращение самим каторжникам. Задержанный четырнадцати лет среди шайки убийц, с которыми он участвовал в преступлениях, он избавился от эшафота только благодаря своей смелости. Приговоренный на двадцать четыре года заточения и едва успев поступить в тюрьму, он убил товарища ударом ножа во время ссоры. Приговор на заточение был заменен приговором на двадцать четыре года каторжной работы.
Он уже несколько лет находился в остроге, когда один каторжник был приговорен к смерти. В городе в это время не было палача; Видаль с готовностью предложил свои услуги; предложение было принято, и казнь совершена, но потом принуждены были поместить его на скамью вместе со смотрителем за каторжниками, иначе он был бы убит ударами цепей. Угрозы, которыми его осыпали, не помешали ему через несколько времени снова исполнить свою отвратительную обязанность. Кроме того, он принимал на себя обязанность наказывать каторжников. Наконец, в 1794 году, когда Дюгоммье взял Тулон, и там был учрежден революционный суд, Видалю было поручено исполнять его приговоры. Он считал себя окончательно освобожденным, но когда кончился терроризм, его вернули в острог, где он был поставлен под особый надзор.
К одной скамье с Видалем был прикован еврей Дешан, один из участников кражи драгоценностей из государственной кладовой.
Перед осуждением за кражу бриллиантов Дешан был замешан в уголовное дело, но ему удалось выпутаться, чем он немало хвастался перед нами, сообщая подробности, которые не оставляли сомнения насчет его виновности. Дело заключалось в двойном убийстве — ювелира Делонга и его служанки, совершенном сообща с тряпичником Фромоном.
Эжен Франсуа Видок.
Делонг вел довольно значительные дела по своей части. Кроме частной покупки, он еще занимался маклерством жемчугов и бриллиантов, и так как его считали честным человеком, то ему поручали вещи значительной иены для продажи или переделки. Он также ходил на аукционы, где и познакомился с Фромоном, посещавшим их постоянно для покупки риз и других церковных украшений, добытых от разграбления церквей (1793 г.) и которые он выжигал для отделения металла. От привычки видеться и от конкуренции по некоторым сделкам между ними явилась некоторого рода связь, которая обратилась в близкие отношения. Делонг уже более ничего не скрывал от Фромона, советовался насчет своих предприятий, сообщал о всех получаемых ценностях и даже сообщил секрет тайника, где он хранил драгоценные веши.
Узнав все эти подробности и имея свободный доступ к Делонгу, Фромон составил план обокрасть его, пока он будет с женой в театре. Надо было выбрать соучастника, чтобы караулить, и, кроме того, для Фромона было опасно, чтобы в день покушения его видели в доме, где его все знали. Сначала он выбрал слесаря, беглого каторжника, тот подделал ключи, необходимые для входа к Делонгу, но этот человек, преследуемый полицией, принужден был покинуть Париж; он заменил его Дешаном.
В день, назначенный для приведения в исполнение кражи, Делонг и его жена поехали в Театр Республики; Фромон поместился для наблюдения у винного торговца, чтоб караулить возвращение служанки, которая пользовалась отсутствием господ для свидания с любовником. Дешан вошел в дом и тихо отворил дверь поддельным ключом… Каково же было его удивление, когда увидел в передней служанку, которую он считал в отсутствии (действительно, ее сестра, очень похожая на нее, вышла несколько минут тому назад). При виде Дешана, лицо которого от удивления сделалось еще страшнее, девушка выронила свою работу… Она хотела крикнуть…, но Дешан бросается на нее, опрокидывает, хватает за горло и наносит пять ударов ножом, который он всегда носил в правом кармане панталон. Несчастная падает, истекая кровью… Еще было слышно хрипенье умирающей, а убийца уже обыскивал и обшаривал все углы: но встревожила ли его неожиданность, или ему послышался шум на лестнице, но он ограничился похищением некоторых серебряных вещей, которые попались ему под руку; отправившись к своему соучастнику, сидевшему у винного торговца, он рассказал ему все происшествие. Тот был очень поражен не смертью служанки, но недостатком смышлености и уверенности в Дешане, которого он упрекал в том, что он не нашел тайника, который он так ясно ему обозначил. Более всего он был недоволен тем, что трудно будет найти такой подходящий случай.
Делонг действительно переменил квартиру после этого происшествия, сильно напугавшего его. Немногие лица, которых он принимал у себя, впускались с большими предосторожностями. Хотя Фромон и избегал появляться, но на него не было подозрения. Как подозревать человека, который, даже совершив преступление, непременно очистил бы тайник, секрет которого ему был известен? Встретив его через несколько дней на Вандомской площади, он настоятельно звал его к себе и сблизился с ним более, чем когда-либо. Тогда Фромон вернулся к своим прежним предложениям, но, не надеясь взломать новый тайник, который был хорошо охраняем, он решился изменить план. Завлеченный к Дешану под предлогом сделки относительно значительной партии бриллиантов, Делонг был зарезан и ограблен на сумму семнадцать тысяч франков золотом и ассигнациями, захваченных им с собою по предложению Фромона, который и нанес ему первый удар.
Прошло два дня; госпожа Делонг, видя, что муж долго не возвращается, не предупредив ее, чего он не делал никогда, и зная, что с ним была значительная сумма денег, стала подозревать, что с ним случилось несчастье. Она обратилась к полиции, которая страдала тоже от общей неурядицы в администрации; однако успели накрыть Фромона и Дешана, а показания слесаря, который должен был помогать в краже и который снова был арестован, могли бы погубить их; но ему не возвратили свободу, которую обещали в награду, и агент полиции Кадо, служивший посредником, не желая быть обманщиком, дал ему возможность скрыться при переезде из тюрьмы в суд. Это обстоятельство удалило единственного свидетеля обвинения, и Дешан с Фромоном были освобождены.
Осужденный потом на восемнадцать лет каторги, Фромон был препровожден в Рошфорский острог 1-го нивоза года VII, но он еще не считал себя побежденным. С помощью денег, приобретенных в похождениях, он подкупил несколько личностей, которые должны были следовать за транспортом, чтоб облегчить ему побег, если ему удастся сделать попытку, или даже похитить его, если это возможно. Он хотел употребить свою свободу на то, чтоб убить г. Делаланда, старшего президента суда, осудившего его, и комиссара полиции Секции Единицы, который представил против него отягчающие показания. Все уже было готово для исполнения этого проекта, как вдруг одна публичная женщина, узнавшая подробности от одного из заинтересованных, сделала добровольное открытие, и поэтому были приняты соответствующие меры, — конвой был предупрежден, и когда транспорт выступил из Бисетра. на Фромона надели ручные кандалы, которые сняли с него только по прибытии в Рошфор, куда о нем было дано знать особенно. Меня уверяли, что он умер на каторге. Что касается Дешана, то он. бежавши вскоре из Турина, был арестован за кражу через три года в Отеле, приговорен к смерти Сенским уголовным судом и казнен в Париже.
Транспорт преступников. Французская гравюра XVIII в.
В камере № 3 я был отделен от Дешана только неким Луи Мюло, осужденным за кражу со взломом, сыном того Корню, который долго наводил ужас в селениях Нормандии, и где его преступленья еще не забыты до настоящего времени. Переодетый лошадиным барышником, он являлся на ярмарки; высматривал купцов, у которых были значительные суммы, и проселками отправлялся подстерегать их в каком-нибудь глухом месте, где он их зарезывал. Женатый в третий раз на молодой и хорошенькой девушке из Берна, он скрыл сначала от нее свое страшное ремесло, но вскоре заметил, что она вполне достойна его. С тех пор он сделал ее участницей во всех своих экспедициях. Являясь тоже на ярмарках как торговка, она легко втиралась в доверие к богатым земледельцам долины Ожа, и не один из них нашел смерть в любовном свидании. Не раз находясь в подозрении, они постоянно с успехом представляли алиби благодаря быстроте своих превосходных лошадей.
В 1794 году семейство Корню состояло из отца и матери, трех сыновей, двух дочерей и любовников этих последних, которых приучили к преступлениям с самого нежного возраста, заставляя служить шпионами или посылая подкладывать огонь в овины. Младшая из дочерей. Флорентина, выказывала сначала отвращение к пороку, но ее вылечили, заставив нести два лье в переднике голову одной фермерши из окрестностей Аржантана.
Позже, совершенно сбросив с себя прежнюю щекотливость, она имела любовником убийцу Капелю, казненного в Париже в 1802 году. Это милое семейство образовало шайку chauffeurs и стало грабить местности, расположенные между Канном и Фалезом. Они подвергали допросу несчастных фермеров, подставляя им под мышку зажженну свечу или положив трут на большой палец ноги.
Настойчиво преследуемые руанской полицией, которая арестовала двух из молодых людей в Брионне. Корню принял решение удалиться на некоторое время в окрестности Парижа, надеясь таким образом выследить своих товарищей. Поместившись в уединенном доме на Севрской дороге, он, однако, не боялся появляться на Елисейских полях, где он постоянно встречал некоторых из своих товарищей-воров.
— Ну, дядюшка Корню. — спрашивали они его однажды, — что вы теперь поделываете?
В остроге
— Да что, ребята, — черную работу делаю (убийства).
— Чудак вы, дядюшка Корню… а качалка (виселица)?..
— Э! Что ее бояться, когда нет крестных (свидетелей)… Если бы я холодил все плуги, которые спаивал, то у меня не было бы теперь ожогов. (Если бы я убил всех фермеров, которых пытал огнем, то ничего бы теперь не боялся.)
В одну из своих прогулок Корню встретил старого товарища, который предложил ему забраться в один павильон, находящийся в лесу Билль д'Авре. Кража была совершена, добыча разделена, но Корню счел себя обиженным. Дойдя до середины леса, он уронил свою табакерку, подавая ее своему товарищу; тот сделал движенье, чтобы поднять ее, и в ту минуту, когда он нагнулся, Корню размозжил ему голову выстрелом из пистолета, обобрал его и возвратился домой, где рассказал происшествие своему семейству с громким хохотом.
Арестованный близ Вернона в ту минуту, когда хотел проникнуть на ферму, Корню был препровожден в Руан, предан уголовному суду и осужден на смерть. В промежуток времени до исполнения казни жена его, остававшаяся свободный, каждый день приносила ему провизию и утешала его:
— Слушай, — говорила она ему однажды утром, когда он казался мрачнее обыкновенного, — ведь скажут, что моська (смерть) тебя пугает… не корчи барана (дурака), когда ты будешь на плакарде (место казни)… Деревенские мальчишки (разбойники больших дорог) славно посмеются над тобою…
— Да, — сказал Корню, — все бы это было прекрасно, если бы дело шло не о тыкве (голова), но когда Шарло (палач) с одной стороны, Кабан (исповедник) с другой и михлютки (жандармы) позади, то это не совсем-то утешительно!
— Полно, Жозеф, брось эту мысль; я женщина, но я пойду туда как на праздник, особенно с тобой, мой бедный Жозеф! Да, я тебе повторяю, верь Маргарите, я хотела бы идти с тобой.
— Правда? — спросил Корню.
— Да, да, правда, — прошептала Маргарита. — Но для чего ты встаешь, Жозеф?.. Что с тобой?
— Я ничего, — возразил Корню; потом, подойдя к тюремщику, который стоял у входа в коридор, он сказал:
— Рош, позовите смотрителя, я желаю говорить с прокурором.
— Как! — воскликнула жена. — Прокурора!.. Ты хочешь съесть кусок (сделать открытие)? Ах, Жозеф, какую репутацию ты оставишь своим детям!
Корню молчал до прихода прокурора; тогда он донес на свою жену, и эта несчастная, осужденная на смерть вследствие его показания, была казнена в одно время с ним. Мюло, от которого я узнал подробности этой сцены, постоянно рассказывал ее с громким хохотом до слез… Однако он не думал, что можно шутить с гильотиной, и уже давно избегал всякого дела, которое бы могло его отправить соединиться с отцом, матерью, одним из братьев и сестрой Флорентиной, которые были все казнены в Руане».
Записки Видока, начальника парижской тайной полиции. Т. I. — К.: Свенас, 1991.
IV. УБИЙЦЫ БУРЖУАЗНОГО ВЕКА (XIX в.)
1. Граф Монте-Кристо
К эпохе Реставрации во Франции (1815–1830) относится действие одного из наиболее известных романов А.Дюма «Граф Монте-Кристо», сюжет которого большинству читателей хорошо знаком с детских лет. Однако далеко не всем известно, что главные линии сюжета знаменитый французский романист позаимствовал из исторической работы некоего Пеше, основанной на архиве парижской полиции. Дюма отнес начало романа к 1814–1815 гг. — ко времени первой Реставрации. Юный моряк Эдмон Дантес, выполняя последнюю волю своего умершего капитана, привозит во Францию письмо, не подозревая, что в нем содержатся инструкции тайной бонапартистской организации, подготовлявшей возвращение Наполеона с острова Эльба. Данглар, завидовавший сослуживцу, который теперь стал капитаном корабля, и Фернан, мечтавший отнять у него невесту Мерседес, пишут донос на Дантеса. Следователь Вильфор приказывает без суда заточить Дантеса в замок Иф. Таким путем этот судейский чиновник, сделавший карьеру при Бурбонах, надеется скрыть, что Дантес привез письмо к отцу Вильфора — руководителю бонапартистского подполья.
В жизни все было иначе, хотя тоже самым непосредственным образом было связано с происходившей тогда ожесточенной тайной войной. Прототипом Дантеса являлся бедный парижский сапожник Франсуа Пико родом из Нима. Однажды он зашел к своему земляку трактирщику Матье Дупиану и с торжеством сообщил радостную новость — в следующий вторник он женится на богатой и красивой девушке Маргарите Вигору. Завистливый кабатчик был уязвлен в самое сердце. Когда Пико ушел, Лупиан предложил трем своим приятелям, тоже уроженцам Нима, наказать хвастуна Пико. Сказано — сделано. Несмотря на робкие возражения одного из друзей — Антуана Аллю, был состряпан донос полицейскому комиссару, а тот поспешил переправить его начальнику одной из наполеоновских полиций Савари. В доносе утверждалось, будто Пико — агент английской разведки, дворянин из Лангедока, обеспечивающий связь с роялистами в южных и восточных департаментах Франции. По приказу Савари Пико был схвачен и брошен в темницу. Тшет-но родители и невеста пытались наводить справки — арестованный исчез без следа.
Семь лет просидел Пико в мрачном каземате. Другой заключенный — прелат из Милана, также, очевидно, жертва тайной войны, завешал ему свое наследственное имение, капиталы, положенные в иностранные банки, рассказал о тайнике, где им было спрятано много золота и драгоценных камней. После падения Наполеона, в 1814 г., Пико вышел из тюрьмы и отправился в Италию, потом в Амстердам и вступил в права наследства.
Трудно было поверить, что этому сгорбленному от страданий человеку всего 34 года, невозможно было узнать в нем прежнего жизнерадостного и веселого малого, завоевавшего любовь красавицы Маргариты. Однако бедный ремесленник вышел из тюрьмы миллионером.
Во время Ста дней Пико притворялся больным. После вторичного воцарения Бурбонов от стал наводить справки о причинах своего ареста. Он узнал, что его невеста Маргарита Вигору два года ждала пропавшего жениха, а потом приняла предложение кабатчика Лупиана. Под именем аббата Бальдини Пико приехал в Рим, где жил Антуан Аллю. Итальянский священник рассказал Аллю, что во время владычества Наполеона его, Бальдини, держали в суровом заключении в Неаполе, в замке Окуф. В тюрьме Бальдини познакомился с Пико. Тот перед своей кончиной просил прелата выполнить одну его просьбу. Он, Пико, получил от другого заключенного — англичанина в наследство алмаз стоимостью в 50 тыс. франков. Пусть Бальдини съездит в Рим к Антуану Аллю и расспросит того, не известна ли кому причина ареста Пико. Если Аллю согласится рассказать об этом, Бальдини должен передать ему в подарок алмаз, а сам вернуться в Неаполь и начертать имена людей, погубивших Пико, на его могильной плите. После некоторых колебаний Аллю назвал имена Лупиана и двух его сообщников. Получив алмаз, Аллю продал его ювелиру за шестьдесят с лишним тысяч франков. Однако вскоре Аллю узнал, что драгоценный камень был перепродан ювелиром какому-то турецкому купцу за сумму, вдвое большую. Подстрекаемый женой, Аллю убил ювелира и похитил его деньги, после чего преступная чета скрылась из Франции.
А Пико приступил к осуществлению своего плана мести. Он добыл отличные рекомендации и нанялся официантом в ресторан, который содержал разбогатевший Лупиан. Его жене показалось знакомым лицо нового слуги по фамилии Просперо, но и она не узнала его. Двое соучастников Лупиана по-прежнему часто бывали у земляка. Вскоре одного из них нашли на мосту, заколотого кинжалом, на ручке которого были вырезаны слова: «номер первый». Прошло немного времени, и был отравлен другой сообщник; к черному сукну, которым был обтянут его гроб, кто-то прикрепил записку: «номер второй». Еще до этого на семью Лупиана обрушились тяжкие несчастья. Его дочь была обесчещена каким-то богатым маркизом. Он, правда, неожиданно согласился жениться на обольщенной им девушке, но во время свадебного бала выяснилось, что мнимый маркиз — беглый каторжник, который снова скрылся от преследовавшей его полиции. А еще через несколько дней сгорел дом, где помешался ресторан Лупиана. Прошло немного времени, и юного сына Лупиана втянули в воровскую компанию, его арестовали и приговорили к двадцати годам тюрьмы. Жена Лупиана умерла от горя, а дочь стала любовницей Просперо, который обещал уплатить долги ее отца.
Поздно вечером в темной аллее парка Тюильри Лупиан встретил человека в маске. Это был Пико, который рассказал Лупиану о своей мести и поразил его кинжалом, на котором было написано «номер три». Однако, когда Пико покидал место преступления, на него набросился какой-то незнакомец, заткнул рот, связал веревками руки и ноги. Пико пришел в себя в темном подвале. Незнакомец — Аллен Аллю, который наконец догадался, кто погубил Лупиана и его друзей. Несколько дней Аллю издевался над теперь беззащитным Пико, морил его голодом и жаждой, требуя за каждый кусок хлеба и глоток воды по 25 тысяч франков. Пико, которого богатство сделало скупым, отказывался платить до тех пор, пока голод и страх не лишили его рассудка. Надежды Аллю овладеть миллионами Пико были разрушены. Аллю в ярости убил своего пленника и бежал в Англию. В 1828 г., перед кончиной, он признался во всем католическому священнику, который под диктовку умирающего записал страшный рассказ о целой цепи преступлений. Скрепленный подписью Аллю, этот документ поступил в архив парижской полиции, был изложен в работе Пеше и стал после этого материалом для лучшего романа Дюма.
Конечно, под пером художника мрачная история Пико преобразилась. Кровожадный убийца превратился в мстителя, воплощавшего справедливость и правосудие. Неизвестно, чем руководствовался Дюма, отнеся арест своего героя ко времени не империи, а Реставрации. Возможно, здесь сыграло роль стремление приблизить годы, когда в «Графе Монте-Кристо» развертываются сцены мшения, ко времени написания романа (таковым было пожелание издателя).
Е. Черняк. Пять столетий тайной войны. Д., 1995.
2. Библиофил-убийца
Историю этого одержимого страстью библиофила-убийцы рассказывает Иштван Рат-Вег в «Комедии книги».
Благородный дон Винсенте жил в Барселоне в первой половине XIX века. Он попал в столицу Испании, бежав из таррагонского монастыря во время разграбления и закрытия монастырей. В Барселоне он прижился, открыл книжную лавку, стал известным в городе букинистом. Правда, он не был любителем чтения — книги интересовали его только с точки зрения антикварной редкости. За инкунабулы он готов был продать душу. Беда была в том. что если ему попадала в руки инкунабула или иной раритет, то дон Винсенте едва мог найти в себе силы расстаться с ней. Он назначал огромные цены, но даже если находился покупатель, с трудом решался на их продажу. А продавать книги было необходимо: во-первых, деньги были нужны для еды и крова, а во-вторых, для оборота книг.
Однажды на аукционе продавали очень редкую книгу — первое издание указника, выпушенное типографией Пальмарта в 1482 г. Несмотря на все старания, дон Винсенте не смог купить эту книгу, она досталась другому букинисту — сеньору Патсоту. А спустя 2 недели в книжном магазинчике Патсота произошел пожар. Магазин сгорел полностью, на пепелище был обнаружен труп хозяина. По версии полиции, хозяин курил, лежа в постели, затем уснул, а от непотушенной сигары вспыхнул соломенный матрац.
Спустя некоторое время на окраине Барселоны нашли священника, заколотого кинжалом. Прошло три дня — и еще один труп. На сей раз жертвой стал молодой немецкий ученый. Он тоже был заколот кинжалом. Удивительным было то, что убитые не были ограблены — деньги остались в их кошельках. Но зато все убитые были людьми учеными. Горожане было решили, что это — проделки святой инквизиции, которая, после того, как ей было запрещено жечь людей на кострах, решила расправляться с грешниками таким путем.
Следствие, перебирая разные версии, пришло к мысли, что тайным агентом инквизиции мог быть монах-расстрига из таррагонского монастыря. В доме дона Винсенте произвели обыск, во время которого комиссар полиции обнаружил на полке книгу Эмерика де Жирона «Руководство для воинов инквизиции». Кажется, подозрения подтверждались. Но когда с полки стали брать эту книгу, рядом обнаружили то самое редкое издание 1482 г., за которым охотился дон Винсенте, но которое досталось погибшему Патсоту. Зацепившись за это подозрительное обстоятельство, комиссар полиции постепенно обнаружил и другие улики. Дон Винсенте был арестован и, в конце концов, сознался в целом ряде убийств, совершенных им из библиофильской страсти.
Патсота он удушил, чтобы похитить пальмартовское издание, а затем поджег его магазинчик.
Священника он убил потому, что тот приобрел у него уникальную книгу. Дон Винсенте назначил за нее огромную иену, но священник все равно купил ее. Это и стало причиной его гибели. Когда священник ушел с покупкой, дон Винсенте не выдержал и побежал вслед за ним. По дороге он долго уговаривал священника продать ему книгу назад — причем за цену большую, чем при покупке. Но священник отказывался. И тогда в пустынном месте дон Винсенте выхватил кинжал и заколол своего покупателя.
Затем букинист-убийца разработал свою систему. При продаже книг он заманивал покупателей в комнату за стенкой в своей лавке, убивал несчастных кинжалом, а ночью, завернув труп, выбрасывал его в канаву на окраине города.
Когда на суде дона Винсенте спросили, что побудило его к таким чудовищным поступкам, он спокойно ответил:
— Люди смертны. Рано или поздно Господь призовет к себе всех. А хорошие книги бессмертны и заботиться нужно только о них.
Когда шло судебное разбирательство, адвокат, пытаясь спасти дона Винсенте, стал говорить, что его подзащитному не было нужды убивать Патсота, поскольку экземпляр указника, выпущенного типографией Пальмарта в 1482 г., не уникален. Еще одна такая книга появилась в каталоге одного букинистического магазина в Париже. Это известие потрясло дона Винсенте намного больше, чем само судебное разбирательство. Он с отчаянием повторял:
— Я — жертва чудовищной ошибки: мой экземпляр не уникум!
Решением суда дон Винсенте был приговорен к мучительной смерти. От исповеди он отказался.
А.П. Лаврин. 1001 смерть. — М.: Ретекс, 1991.
3. Исчезновение доктора Паркмана
Доктор Паркман шел своей обычной быстрой походкой по улицам Бостона — у него была назначена встреча.
На нем были черный сюртук и брюки, пурпурного цвета шелковый жилет, черный шарф и высокая шляпа. Тошая фигура делала его заметным, но в особенности привлекало внимание своеобразное выражение его лица. Мальчишки показывали на него пальцами: — Вот идет доктор Паркман!
Женщины, встретив его на улице, говорили, вернувшись домой, что они видели «Челюсть». У доктора была выдающаяся вперед нижняя челюсть с заметными искусственными зубами. Эта челюсть говорила о многом: он был целеустремленным человеком, готовым преодолеть любое препятствие и решить любую задачу. Эта челюсть могла принести неприятности кому угодно…
Доктор Паркман всегда торопился, но сегодня он торопился сильнее обычного. О нем говорили, что он настолько нетерпеливый человек, что при езде верхом он иногда соскакивает с лошади и бежит впереди. В это утро он успел побывать в Коммерческом банке на Стейт-стрит и еще в нескольких местах. Он купил зелени для своей тяжелобольной дочери, сложил ее в сумку, которую оставил в овощном магазине «Голландс» на углу Блоссом-стрит и Вайн-стрит и сказал, что скоро вернется. Потом он отправился на свою встречу, назначенную на половину второго в Медицинском колледже. Он должен был справиться с делами и вернуться к обеду в половине третьего — ведь это был 1849 год, и джентльмены обедали в середине дня! Доктор Паркман надеялся, что сегодня профессор Вебстер рассчитается, наконец, со своим проклятым долгом и прекратит водить его за нос своими отговорками, извинениями и увертками…
Профессор Вебстер! От одного этого имени доктор Паркман начинал рычать. Это был человек, занимавший пост лекторa в Медицинском колледже, построенном на участке земли, предоставленном доктором Паркманом. Должность заведующего кафедрой астрономии, которую занимал Оливер Вендели Холмс, была названа в честь доктора Паркмана в знак признательности за подарок. Здесь же работал Вебстер, дважды профессор, так как он еще был профессором кафедры химии и минералогии Гарвардского университета, тогда как доктор Паркман был всего-навсего бесславным доктором! Доктор Паркман высказал ему все это прямо в лицо, а чтобы профессор Вебстер не сомневался в этом, послал ему письмо по тому же поводу.
У доктора Паркмана были причины для возмущения. Профессор Вебстер, быстро растративший отцовское наследство, любил хорошо пожить и повеселиться с друзьями. Даже в те времена в Кембридже это было нелегко (при этом еще приходилось содержать жену и трех дочерей), имея от университета всего 1200 долларов годового дохода с небольшой добавкой от продажи билетов на лекции в Медицинском колледже. За семь лет до этого доктор Паркман занял Вебстеру 400 долларов под залог части его личного имущества, что было заверено распиской. В 1847 году долг был возвращен, а доктор Паркман и еще несколько человек дали профессору в долг уже большую сумму, 2432 доллара, взяв с него расписку о залоге всего личного имущества Вебстера, включая его домашнюю мебель и коллекцию минералов. На следующий год профессор Вебстер, все еще страдая от нехватки денег, пришел к брату жены доктора Паркмана, Роберту Гоулду Шоу, рассказал ему красивую сказку о шерифах и арестах, и заставил этого джентльмена купить свою коллекцию минералов за 1200 долларов. При этом он не упомянул, что эта коллекция уже была заложена доктору Паркману. В разговоре между родственниками сделка выплыла наружу, и доктор Паркман пришел в ярость.
— Эти минералы ему не принадлежат, он не может их продавать! — кричал он. — У меня закладная на них, я могу ее показать!
Доктор был исполнительным, пунктуальным и требовал того же от других. Он начал преследовать профессора и требоват возвращения долга. Не знаю, правда ли это, но говорят, что он приходил на лекцию Вебстера, садился в первом ряду, уставившись на несчастного, и смущал лектора видом своей выдающейся челюсти и сверкающих зубов. На протяжении нескольких месяцев Вебстер настойчиво представлял Паркмана как жестокого преследователя бедного ученого, и эта мысль, возможно, была его утешением. Он создал для себя великое множество утешительных подробностей, они были для него тем же, что описание казни Нанки Пу для Пуха Баха. Но доктор Паркман посягнул на другой источник доходов Вебстера — продажу билетов на лекции, а когда его в очередной раз надули, то пригрозил отторгнуть эти доходы в судебном порядке. В понедельник вечером на этой неделе он зашел в Медицинский колледж Массачуссетса. Там разыгралась сцена, которую мы представляем здесь в описании Литтлфилда, сторожа:
— «Это было в личной задней комнате доктора Вебстера… Я помогал доктору Вебстеру, у него были зажжены три-четыре свечи. Локтор стоял у стола, читая какую-то книгу по химии и повернувшись спиной к двери. Я стоял у печи, взбалтывая воду, в которой нужно было приготовить раствор. Я не услышал шагов, но сразу увидел заходящего в комнату доктора Паркмана… Локтор Вебстер оглянулся и, похоже, удивился, что тот вошел так неожиданно. Первыми его словами были: „Локтор Вебстер, сегодня вечером вы готовы?“
Доктор Паркман говорил быстро и громко. Доктор Вебстер ответил:
— Нет, доктор, сегодня вечером я не готов.
Доктор Паркман сказал еще что-то… Он или обвинил доктора Вебстера в продаже заложенного имущества… или что-то вроде этого. Он достал из кармана бумаги и сказал:
— Это так, и вы это знаете!
Доктор Вебстер ответил:
— Встретимся завтра, доктор.
Доктор Паркман стал у дверей. Подняв руку, он сказал: — Доктор, завтра нужно что-то решить… Затем он вышел, и больше в этом здании я его не видел». Тем не менее, на следующий день ничего не было сделано, чтобы уладить конфликт между двумя докторами, и теперь, четыре дня спустя, в пятницу 23-го ноября, за неделю до Лня благодарения, был несчастливый день для них обоих. Профессор Вебстер вдруг ни с того ни с сего позвонил домой доктору Паркману до девяти утра и назначил встречу со своим кредитором в половине второго в колледже. Какой договоренности можно было достичь в колледже рядом с анатомическим театром, среди «мрачных осколков смерти» (как впоследствии описывал это место Диккенс)? А почему не в доме самого Паркмана? Оба они наверняка думали об этом, и теперь доктор Паркман торопился на встречу. В четверть второго его видели недалеко от колледжа — у самого входа. Вошел он вовнутрь или нет — неизвестно, но больше его никто не видел…
Такой человек, как доктор Паркман, не мог случайно исчезнуть на улицах Бостона, не вызвав всеобщего волнения. Он был слишком выдающейся фигурой. Похоже, он не занимался врачебной практикой (хотя и получил степень доктора медицины в университете Абердина). Вместо этого он с энтузиазмом посвятил себя бизнесу и финансам. Он хотел продвинуться в жизни с помощью денег, и не упускал возможности заполучить должника, затягивающего выплату. Его братом был преподобный доктор Паркман. Но его племянник, в то время молодой человек, недавно окончивший колледж, стал впоследствии наиболее знаменитым среди них — известным историком Фрэнсисом Паркманом. Он обладал целеустремленностью, присущей его родне, и она привела к наиболее благородным результатам… Доктор Паркман жил в массивном и мрачном доме, который по сей день стоит на улице Волнат-стрит, 8. Когда днем в пятницу он не вернулся домой к обеду, его родные забеспокоились.
К следующему дню семья была в полном смятении. В газеты были помещены объявления о розыске с назначенным вознаграждением. Обследовали реку, пустые дома и подвалы…
В воскресенье днем профессор Вебстер нанес внезапный визит в дом преподобного Паркмана и поразил всех своими резкими манерами. Профессор признал, что говорил с пропавшим в пятницу днем. По его словам, окончив разговор, они разошлись. Другим же людям из колледжа профессор сказал, что встретился с доктором, как было назначено, уплатил ему 483 доллара, и доктор вышел с деньгами в руке. Из этого следовала популярная гипотеза о том, что доктора Паркмана где-то подстерегли, ограбили и убили.
Действия профессора Вебстера были странными и до, и после исчезновения доктора Паркмана, и, наконец, он совершенно поразил сторожа, когда во вторник заказал ему индейку на День благодарения. Это был первый подарок, который он сделал Литтлфилду за семь лет знакомства… В конце концов, Литтлфилду надоело постоянно слышать на улицах, что доктора Паркмана найдут в колледже, и он решил самостоятельно обследовать подвал под личными апартаментами профессора Вебстера. В поисках, проводившихся по всему Бостону и Кембриджу, колледж осматривали лишь поверхностно. Но сторож, вооружившись ломом и зубилом, постарался за два-три дня пробиться через кирпичную стену, чтобы исследовать содержимое подвала. Его жена стояла на страже, чтобы вовремя предупредить о появлении Вебстера. День благодарения, несмотря на индейку профессора Вебстера, был для него невеселым днем, так как все утро он расчищал свой собственный подвал и целый день долбил прочные слои кирпича. Он немного расслабился вечером, когда пошел на бал к «Сыновьям Темперанса», где оставался до четырех утра и протанцевал восемнадцать танцев из двадцати. О, что за сторожа были в то время!
В пятницу, через неделю после исчезновения доктора Паркмана, Литтлфилд пробился сквозь стенку и заглянул в подвал.
— Я держал фонарь впереди, — говорил он, — и первое, что я увидел — это рука человека и две части ноги. Вода стекала на эти останки из раковины. Я знал, что здесь не место для подобных вещей…
Сразу известили начальство колледжа и городского судебного исполнителя. В Кембридж направили трех полицейских, которые арестовали доктора Вебстера и привезли его в Бостон.
Когда полицейские зашли к профессору домой, они сказали ему, что в колледже нужно провести дополнительный обыск, и его присутствие там желательно. Он пошел довольно охотно, мило беседовал с ними, пока не обнаружил, что они едут не в колледж, а в тюрьму. Тогда он спросил:
— Что это значит?
На это полицейский ответил:
— Мы уже нашли доктора Паркмана, и теперь вы арестованы за его убийство.
Он был шокирован, попросил воды, а потом стал задавать массу вопросов:
— Доктора Паркмана нашли? Где его нашли? Нашли все гело полностью? Как заподозрили меня? О! Мои дети, что они будут делать? Боже, что они обо мне подумают!
В ответ полицейский сказал ему, что он не должен задавать вопросы, на которые сейчас не время отвечать, а затем спросил у профессора Вебстера, имел ли кто-нибудь доступ в его частные апартаменты в колледже.
— Никто, — отозвался он, — кроме швейцара, который разводит огонь…
Он помолчал минуту, а потом воскликнул:
— Какой ужас! Я погиб!
Некоторое время он ходил взад-вперед, затем сел, достал что-то из кармана сюртука и положил в рот. За этим последовала судорога и обморок. Подъехали к зданию тюрьмы. Полицейские помогли ему подняться и проводили в камеру, где он лег. Тело его сотрясали сильные судороги, но примерно через час он был в состоянии в сопровождении полицейских проехать в колледж, где он присутствовал при дальнейшем обыске. Позже профессор Вебстер сказал, что перед тем как сойти с экипажа, он принял заранее заготовленную дозу стрихнина. Он думает, что из-за его нервнвго состояния действие яда ослабилось, хотя, по его мнению, доза была большой…
Когда в Бостоне узнали, что профессор Вебстер арестован, там поднялось сильное волнение. Говорят, что были собраны две группы милиции, не знаю только, зачем.
Список академических отличий Джона Уайта Вебстера был довольно длинным. Он окончил колледж в 1811 году. Он был магистром искусств и доктором медицины в Гарварде; членом Американской академии искусства и науки, Лондонского геологического общества и других научных организаций. Он написал и издал несколько книг по химии, и еще — об одном из Азорских островов, где осела его дочь после замужества. Сенатор Хоур после посещения его лекции отметил, что он «добрый и суетливый человек», но его лекции — самые скучные из всех, которые он когда-либо слышал. Благодаря тому, что он настоял на проведении фейерверка по поводу инаугурации президента Эверетта, студенты называли его «Ракета-Джек».
Однажды на его лекции по химии взорвался медный сосуд. Часть его полетела в аудиторию, и лишь благодаря тому, что на пути металлического осколка в рядах студентов оказалось пустое место, никто из слушателей не был убит. Профессор сухо прокомментировал этот случай:
— Президент вызвал меня и сказал, что я должен быть более аккуратным. Он сказал, что ему было бы очень не по себе, убей я кого-нибудь из студентов. Так оно и есть…
Профессор Эндрю Пибоди через много лет после суда писал:
«Я не могу сказать о профессоре Вебстере недоброе слово. Я никогда не считал его великим человеком. Он не был интересным преподавателем и не слишком успевал в своих химических экспериментах. Но он создавал исключительно хорошую атмосферу в аудитории. Во время моей учебы меня часто приглашали в его гостеприимный дом, где я познакомился с его очаровательной семьей».
Когда в марте его привезли на суд, многие считали его невиновным. Другие думали, что обвинение против него провалится, так как нельзя было доказать, что останки принадлежали доктору Паркману. Некоторые из его друзей просили заняться его защитой Руфуса Чоата, этого великого адвоката. Но тот отказался, услышав об уликах, сказал, что возьмется за дело, если только профессор признается в убийстве, а он попытается доказать присяжным, что убийство было непредумышленным. Но это Вебстера не устраивало. Верившие в невинность профессора, такие как Чарльз Самнер, наверняка не сознавали всю силу улик.
Процесс, который вел верховный судья Шоу, стал одной из вех истории уголовного права Массачусетса. Все были под впечатлением от серьезности дела, и слушания проходили очень величественно. Присяжных не превзошла бы своей серьезностью и религиозностью даже палата Епископов. Чтобы справиться с наплывом людей, желавших присутствовать на суде, в партер были допущены лишь привилегированные зрители. Простую публику пустили на галерку, и, что поразительно, аудитория галерки сменялась каждые десять минут с помощью полиции! «За исключением двух отдельных случаев сумятицы», соблюдался порядок и спокойствие. Бросить взгляд на судебное заседание смогли от 55 до 60 тысяч человек! Суд длился одиннадцать дней, и нью-йоркская «Геральд», состоявшая из четырех страниц, стала первой газетой, сообщавшей о событиях ежедневно в трех-четырех колонках на первой странице.
Самыми важными были свидетельские показания Литтлфилда. Его допрашивали часами. Он описал беседу двух докторов, а потом сказал, что в тот же день профессор Вебстер справился у него о состоянии подвала, куда складывались останки из препараторской. В четверг, за день до исчезновения доктора Паркмана, профессор Вебстер послал свидетеля в Общую больницу Массачусетса за банкой крови, которой там не оказалось. Литтлфилд видел, что в пятницу доктор Паркман шел по направлению к колледжу, но не видел, как тот вошел вовнутрь. В течение последующих нескольких дней профессор запирался в своих апартаментах в необычные для этого часы. В камине горел какой-то странный огоньки было слышно, как в раковину стекает вода. После того, как начались поиски доктора Паркмана, Вебстер сказал Литтлфилду, что он уплатил доктору Паркману 483 доллара и несколько центов и тот поспешил уйти с деньгами.
Обвинение предъявило улики в том, что подсудимый провел серию махинаций с чеками и векселями. Защита не смогла это отвести. Профессор Вебстер заявил ранее, что они «все уладили» с Паркманом — так оно и было на самом деле, но не в том смысле, как предполагалось. В камине нашли кусочки вставных зубов, и такие же кусочки обнаружились в ящике, заполненном дубильной корой. А Вебстер получил дубильную кору из Кембриджа за неделю до этого. Ее доставил посыльный Савин — это имя известно нескольким поколениям студентов Гарвардского университета.
В то время подсудимым не разрешалось давать свидетельские показания, но защита профессора Вебстера от его имени все отрицала. Зашита подвергла сомнению, что части человеческого тела принадлежали доктору Паркману и предположила, что даже если это так, то их мог подбросить другой человек, неизвестный профессору Вебстеру, с целью навлечь на него подозрения. Похоже, защита хотела предположить возможную вину Литтлфилда. При помощи других свидетелей они пытались продемонстрировать, что доктора Паркмана видели в других частях города в ту же пятницу, уже после встречи с Вебстером. Появились два-три свидетеля, но некоторые из них ошиблись в дате, а другие — во внешности, приняв другого человека за доктора Паркмана.
Несмотря на густую сеть косвенных улик, сомкнувшихся вокруг профессора Вебстера, обвинение уперлось в идентификацию останков, и окончательные выводы могли быть основаны на результатах анализа искусственных зубов. И здесь показания дал доктор Натан Кип, бывший другом и обвиняемому, и убитому. Он сам делал зубы доктору Паркману. В доказательство он предъявил форму для отливки и показал, что найденные зубы к ней подходят. При этом он расплакался, так как понимал, что эта улика означает смерть для подсудимого.
Потом выступали соседи, друзья и коллеги профессора Вебстера и рассказывали о его добром характере. Ему было уже почти шестьдесят, все его уважали, если и не очень любили, и присяжным было слишком трудно поверить в его виновность.
Среди тех, кто его характеризовал, был Джералд Спаркс, президент Гарвардского университета. Оливер Венделли Холмс свидетельствовал в пользу обвинения. Он читал лекцию по анатомии над комнатой профессора Вебстера во время встречи последнего с доктором Паркманом. Профессору Вебстеру разрешили сделать заявление для присяжных, и он неосмотрительно принял это предложение. Он говорил примерно пятнадцать минут, упрекая собственную защиту и обращаясь к деталям обвинения. Обращение верховного судьи Шоу к присяжным стало потом знаменитым. Его часто цитируют в современных судах, особенно если дело касается характера и значения косвенных улик. Ведь никто не видел их вместе во время убийства!
На одиннадцатый день процесса, к вечеру, присяжные покинули зал заседаний и через три часа вернулись с вердиктом «виновен». Профессора Вебстера приговорили к смерти, но по его поводу делались обычные апелляции. Когда заявление об ошибочном приговоре было отклонено, профессор обратился к губернатору и в Верховный суд и в самых официальных выражениях заявил о своей невиновности. Там были подобные замечательные фразы: «К тому, кто скрывается от наших глаз и перед кем я уже давно мог предстать, я обращаю свои правдивые слова…» и «Официально и с абсолютной уверенностью, с полной ответственностью человека и христианина, я заявляю о своей невиновности, и Властитель всех сердец мне свидетель…».
Через несколько недель его протест отклонили, и несчастный написал длинное заявление, признавшись в убийстве, но утверждая, что оно было неумышленным. Профессор Вебстер описал свой телефонный звонок к Паркману в пятницу утром и их последующую встречу в колледже. Он писал:
«Как мы и договаривались, он пришел между половиной второго и двумя. Он вошел через дверь лекционной комнаты. Я занимался тем, что переносил сосуды со стола в моей лекционной комнате в заднюю комнату, называемую лабораторией. Он быстро спустился по лестнице и вошел в лабораторию вслед за мной. Он сразу же обратился ко мне:
— Вы готовы, сэр? У вас есть деньги?
— Нет, доктор Паркман, — отозвался я, потом я начал описывать ему свое тяжелое положение. Он назвал меня „мерзавцем“ и „лжецом“, осыпая меня массой оскорблений и непристойных эпитетов. Не замолкая, он извлек из кармана пригоршню бумаг и вытащил из них две моих долговых расписки и старое письмо доктора Госака, написанное много лет назад, в котором тот поздравлял доктора Паркмана с тем, что он добился моего назначения на должность профессора химии.
— Вот, — сказал он, — я устроил вас на работу, и я же вас ее лишу!
Он сложил все бумаги в карман, кроме письма и долговых обязательств. Не могу сказать, сколько продолжались ругательства и угрозы. Но я могу припомнить сейчас лишь небольшую часть…
Вначале я пытался его успокоить, чтобы свести разговор к теме, из-за которой я пригласил его на встречу. Но я не мог остановить его, и вскоре уже сам был вне себя. Я забыл обо всем! Я не слышал ничего, кроме его жалящих слов. Я был страшно возбужден. И когда он ударил кулаком, в котором было зажато письмо, мне в лицо, то я схватил первое, что мне попалось под руку — деревянную палку — и изо всех сил ударил его. Я не знал и не думал, меня не интересовало, куда я его ударил, с какой силой, и к чему этот удар может привести. Удар пришелся по виску, и ничто не могло ослабить его силу. Он сразу упал на пол. Второго удара не было. Он не двигался, я наклонился над ним — он не подавал признаков жизни. Из его рта текла кровь, я взял губку и вытер ее. Я взял немного нашатыря и приложил к его носу — эффекта не было.
Наверное, я провел десять минут, пытаясь привести его в чувство. Но оказалось, что он мертв. Я в ужасе побежал к дверям и закрыл их на шеколду — двери лекционной комнаты и лаборатории внизу. Что мне было делать потом?
Мне пришло в голову выйти наружу, заявить о содеянном и просить помоши. Я видел лишь один выход: во-первых, убрать и спрятать тело и, во-вторых, сжечь и уничтожить его. Как только я принял решение, то перетащил тело в соседнюю комнату. Там я снял с него одежду и побросал ее в огонь, горевший в верхней лаборатории. В тот день все было полностью сожжено — вместе с бумагами, записной книжкой и всем, что там могло оказаться. Я не обследовал карманы и ничего не вытаскивал, кроме часов. Я увидел цепочку, забрал часы и по пути в Кембридж бросил их в реку с моста.
Потом мне нужно было уложить труп в раковину, стоявшую в личной комнатке. Я прислонил его к углу, сам стал в раковину, а потом затащил его. Там я его полностью расчленил. Я сделал это очень быстро, так как это диктовалось ужасной необходимостью. Единственным моим инструментом был нож, который полицейские нашли в яшике для чайных принадлежностей — я открывал им пробки. Я не пользовался турецким ножом, как утверждалось на суде…
Когда я расчленил труп, в раковину стекала струя воды и смывала кровь в трубу, проходящую через нижнюю лабораторию. Должно быть, труба протекала, так как на потолке внизу сразу показались пятна…»
Профессор Вебстер обратился с пространным заявлением о замене наказания. Оно основывалось не только на простом утверждении, что удар был нанесен при мгновенной вспышке ярости — он заявил, что все его действия говорят об отсутствии умысла. Было безумием, говорил он, звонить утром доктору Паркману и назначать встречу, если он планировал убийство заранее…
Но ни губернатор, ни его священник, ни его друзья не посчитали возможным ему поверить. Профессор Вебстер был повешен в последнюю пятницу августа 1850 года. Он был спокоен и, очевидно, смирился со своей участью. Он робко извинился перед Литтлфилдом за попытки перевести на него подозрения, написал полное раскаяния письмо преподобному доктору Паркману, прося перед смертью прощения у этой семьи.
Было ли это трезво спланированное убийство или все же его следует рассматривать как убийство непредумышленное (спровоцированное и совершенное в состоянии аффекта)? Детали с подвалом, попыткой избавиться от крови и, возможно, встреча с Паркманом в колледже указывают на план. С другой стороны, он дал более-менее приемлемые объяснения всем этим вещам, а абсурдность попытки скрыть такого человека, как доктор Паркман, и утаить преступление настолько очевидна, что вызывает сомнения в предумышленности убийства. Мне кажется, на этот вопрос ответить невозможно.
Это убийство ясно демонстрирует три веши. Первое, что весьма уважаемый человек может совершить преступление такого рода. Второе, что он может торжественно лгать, прикрываясь именем Бога, чтобы избежать наказания. И третье, что приговор может быть основан и на косвенных уликах. Даже после суда многие не поверили в вину профессора. А.Оуки Холл, впоследствии мэр Нью-Йорка, был одним из тех, кто писал памфлеты, протестуя против приговора. Мистер Холл очень резко говорил о том, что он называл «пуританским фанатизмом» и «бостонским фанатизмом», но его позиция после признания осужденного до сих пор неизвестна.
Дело Вебстера-Паркмана можно назвать одним из самых известных преступлений Америки, о котором написано множество воспоминаний. Убийство упоминали многие писатели того времени. Наверное, наиболее примечательный анекдот на ту же тему был рассказан Лонгфелло во время обеда, который он давал в честь приехавшего к нему в 1869 г. Чарльза Диккенса. (Днем Диккенс осматривал место преступления вместе с доктором Холмсом). За два года до убийства Лонгфелло был среди гостей на мужской вечеринке у профессора Вебстера, где чествовали иностранного гостя, интересующегося химией. К концу вечера профессор погасил свет в комнате, и слуга внес сосуд с каким-то горящим химическим составом, озарявшим мертвенно-бледным светом лица мужчин, собравшихся за столом. Профессор Вебстер встал, вынул из кармана веревку и обмотал ее вокруг шеи наподобие петли. Потом, при свете дьявольского огня, он склонил голову набок и высунул язык, будто повешенный! И это за два года до суда!
Говорят, что после казни семейство Вебстеров переехало в Фаял, где жила замужняя дочь профессора. Спустя несколько лет, за обедом, один говорливый гость упомянул каких-то Вебстеров, приехавших из Бостона. Упомянутые Вебстеры сидели тут же, за столом. Не зная этого, он вдруг заметил:
— Да, кстати, а что стало с тем профессором Вебстером, который убил доктора Паркмана? Его повесили?
Очерк Э. Пирсона «Исчезновение доктора Паркмана» из сборника «Убийства, потрясшие мир» — Харьков: Харьковская штаб-квартира советской ассоциации эстетического и политического романа (СА ДПР), 1992.
4. Сад старика Бендера
В газетах Канзаса 18-го июня 1873 года появилось следующее объявление:
«Профессор Кейт Бендер из Форт-Скотта лечит многие болезни, а также лечит также слепоту и глухоту в 19 милях к востоку от Индепенденса, Осадж-Мишн.»
За этим стоит история, заставляющая дрожать даже крестьян в отдаленных уголках Европы, когда они собираются у огня. Фольклорные истории о ведьмах, каннибалах, злодеях и оборотнях уже успели потускнеть за века. История Бендера сравнительно нова, ее подробности не стерлись при пересказах, а зафиксированы в беспристрастных полицейских протоколах.
Кейт Бендер была угловатой краснолицей женщиной двадцати четырех лет. Ее отец — старик Бендер и брат были «крупными мужчинами с грубой наружностью». Ее мать, мужеподобное, дикое существо, несмотря на свои шестьдесят лет, могла выполнять работу лошади. Они относились к недоразвитым людям Севера, где не было места порядку, закону и цивилизации, принадлежа к тому веку, когда человек еще пользовался правом на убийство.
Они жили на краю проторенной дороги, в 18 милях от границы штата Канзас, в ветхом доме, с полуакром сада позади него. Перед домом было помещение, где готовилась еда для проезжих. Вся семья была связана с призраками и духами, и соседи, подыскивая новое слово для древнего дела, которым занимались Бендеры, называли их «спиритуалистами». Мисс Кейт была самой молодой и при этом была лидером в семье. Естественно, они были непопулярны, и никто из всей округи не рисковал остаться на ночь в таверне Бендеров. Те, кто проходил по вечерам мимо их дома, рассказывали о доносившихся оттуда зловещих звуках. Но это место было далеко от накатанной дороги, поэтому подобные слухи о Бендерах рассказывались нечасто. Тогда у людей в Канзасе хватало забот, чтобы не беспокоиться особо о связанной с призраками семье Бендеров.
Опубликованное в газете объявление не привлекало к себе жителей города. Дорога была долгой и трудной, так что немногие появлялись здесь, чтобы испытать на себе чудодейственную силу профессора Кейт. Иногда редкие проезжие останавливались здесь поесть. Потом они говорили о неважных манерах этой семьи, их привычке подглядывать за ними, об их мрачном виде.
Весной 1873 года доктор Вильям Йорк выехал верхом из Форт-Скотта, возвращаясь к себе домой в Индепенденс, штат Канзас — и исчез. Он был богат и возглавлял маленькую общину, в которой жил. Его семья и сограждане, зная его жизнерадостный характер, исключали возможность самоубийства и заподозрили темное дело. Поисковые отряды безрезультатно прочесали всю округу. Его брат оказался сенатором, не пожалевшем денег на детективов, которые обыскали всю страну. Во время поисков сыщики появились в окрестностях городка Черривейл, в пяти милях от таверны Бендеров, где они кое-что узнали о докторе.
В Черривейле все утверждали, что доктор столкнулся на границе с бандитами. На Бендеров не упало ни тени подозрения. Группа всадников навестила таверну лишь для того, чтобы спросить, не видели ли они доктора. Ко всеобщему удивлению, они не нашли здесь признаков жизни. Похоже, Бендеры уехали, ставни были наглухо закрыты. Эта группа ускакала прочь, но другая группа через несколько дней оказалась настолько любопытной, что объехала дом Бендеров вокруг. Им открылся неожиданный и странный вид. В небольшом загоне с тыльной стороны дома лежали мертвые туши телят и свиней, погибших от жажды и голода. Раз Бендеры допустили это, случилось действительно что-то странное. Трудно объяснить городским людям отношение крестьян к своему имуществу — это одновременно их капитал и средство существования. У Бендеров была не просто веская причина уехать, а причина жизненно важная! Нет, они покидали дом в невообразимой спешке, не успев даже открыть калитку, чтобы выпустить животных!
Следующая партия продолжила расследование, но все еще не решаясь выбить дверь или окно и войти в заброшенный дом.
Шел сильный дождь. В маленьком саду они заметили место, где земля явно была потревожена, а холмик по форме напоминал могилу. Они приступили к работе и выкопали сильно разложившееся тело доктора Йорка. Его череп был разбит, а горло перерезано в своеобразной манере. Потом выяснилось, что в некоторых ритуалах так убивали жертвенных животных.
Перед наступлением ночи было эксгумировано еще семь трупов, некоторые из них опознаны. Вот кто это был: торговец лошадьми, адвокат, бродяга и иммигрант с маленькой дочерью. У каждого был разбит череп, а горло перерезано от уха до уха. На теле маленькой девочки не было видно следов насилия. Похоже, ее бросили живой в могилу отца.
На следующий день обнаружили тело еще одной девочки, с длинными светлыми волосами. На вид ей было около восьми лет. Ее убили с исключительной жестокостью, почти все ее кости были переломаны. Потом выкопали еще тела, но их невозможно было опознать.
Полицейские взломали дверь и вошли в дом. Их встретило невероятное зловоние. Стало ясно, как совершались преступления. Перегородка из ткани отгораживала небольшое помещение, в котором стояли скамья и грубый стол. Здесь путники принимали пищу. Стол был поставлен так близко к перегородке, что гостю приходилось прислоняться к ней головой — в результате ее положение было хорошо видно сзади. Тогда отец или брат подкрадывался сзади с молотком каменотеса (его тоже нашли в доме) и обрушивал удар. Посередине комнаты в полу был люк, из ямы под которым и доносился запах. Его открыли. Яма оказалась пропитанной запекшейся кровью. Когда жертве перерезали горло, ее бросали в эту яму. Для каких целей — об этом могли сказать лишь сами Бендеры.
Но их судьба загадочна. Фургон, на котором они бежали, был найден в неосвоенных землях пустым. Он был изрешечен пулями, повсюду виднелись следы крови, но не было и следа семьи. Пока детективы разыскивали их, толпа в Черривейле в ярости творила непристойные вещи. Был схвачен мистер Брокманн, бывший одно время помощником старика Бендера. Оба они были немцами, когда-то крепко дружили. Толпа повела его в лес. Они пытались заставить его рассказать, где находится ужасная семья. Он не знал. Во всяком случае, его трижды вешали и приводили в чувство, а потом отпустили. Говорят, в конце концов он пришел в себя.
Несколько лет назад в Сан-Франциско уголовному следователю пришло письмо, проливающее свет на судьбу этой семьи. Вот оно:
«Черривейл, Канзас, 1910
Глубокоуважаемый сэр,
Я получил Ваше письмо. Случилось так, что ферма моего тестя соседствовала с фермой Бендеров, а он сам помогал обнаружить тела жертв. Я часто пытался узнать у него, что стало с Бендерами, но он лишь бросал на меня многозначительный взгляд, говоря, что они уже никого не побеспокоят. Чтобы найти Бендеров, тогда организовали комитет бдительности, а вскоре после этого фургон старика Бендера нашли у дороги, пробитым пулями. Об остальном Вы догадаетесь сами,
С уважением,
Лж. Крамер, Шеф полиции». Их смерть все еще остается в тайне. Ее легче понять, чем их поспешное бегство. На них не падало подозрение, а с их предосторожностями следы жертв невозможно было найти.
Почему они убивали? Иногда из-за денег. Но не всегда, так как одна-две жертвы были бродягами, у которых ничего нельзя было взять. Странные разрезы на горле, видимо, служили удовлетворением жестокости. Может, это призраки заставили Бендеров бежать и привели к их разоблачению? Семья фанатично верила в свою способность вызывать духи умерших. В этом одиноком доме, с этим запахом, воспоминаниями о том, что лежит в саду, даже нервы Бендеров могли не выдержать. Загадочные, беспокойные, примитивные люди — напоминания об оргиях, ведьмах и ловушках для беспечных путешественников — еще живут на земле.
Очерк В. Болито «Сад старика Бендера» из сборника «Убийства, потрясшие мир». — Харьков: САДПР, 1992.
5. Таинственное убийство австрийского военного агента
Это было почти в начале моей деятельности в качестве первого начальника управления сыскной полиции, утвержденного при петроградском обер-полицмейстере, потом градоначальнике, в 1866 году. [16]
25 апреля 1871 года, часу в девятом утра, в управлении сыскной полиции мне было дано знать, что австрийский военный агент князь Людвиг фон Аренсберг найден камердинером мертвым в своей постели.
Князь жил на Миллионной улице в доме, принадлежавшем ранее князю Голицыну, близ Зимнего дворца, как раз против помещения первого батальона Преображенского полка.
Военный агент занимал весь нижний этаж дома, окнами на улицу. Квартира имела два хода: парадный, с подъездом на Миллионную, и черный. Парадные комнаты сообщались с людскими довольно длинным коридором, оканчивавшимся небольшими сенями. Верхний этаж дома был не занят.
У князя было шесть человек прислуги: камердинер, повар, кухонный мужик, берейтор и два кучера. Но из всех них лишь один кухонный мужик находился безотлучно при квартире, ночуя в людской. Камердинер и повар на ночь уходили к своим семьям, жившим отдельно, берейтор тоже постоянно куда-то отлучался, кучера же жили во дворе в отдельном помещении.
Князь был человек еще не старый, лет под 60, холостой и прекрасно сохранившийся. Он мало бывал дома. Днем разъезжал по делам и с визитами, обедал обыкновенно у своих многочисленных знакомых и заезжал домой только часов около восьми вечера. Здесь час, много два, отдыхал и вечер проводил в яхт-клубе, возвращаясь домой с рассветом.
Не желая, вероятно, иметь свидетелей своего позднего возвращения, а может быть, руководясь иными соображениями, но швейцара при парадной входной двери князь держать не захотел и настоял на том, чтобы домовладелец отказал бывшему прежде швейцару. Ключ от парадной двери для ночных возвращений он держал при себе. Когда князь бывал дома, парадная дверь днем оставалась открытой.
Получив известие о смерти князя фон Аренсберга, я, конечно, не теряя ни минуты, направив к квартире князя нескольких своих агентов, прибыл туда сам. Вскоре за мной явился туда же прокурор окружного суда, а вслед за ним — масса высокопоставленных лиц, в том числе тогдашний австрийский посол при нашем дворе граф Хотек.
Дело всполошило и взволновало весь Петроград. Государь повелел ежечасно докладывать ему о результатах следствия. Надо сознаться, что при таких обстоятельствах, в присутствии такого числа и таких высоких лиц было не только труднее работать и соображать, но даже, как мне казалось, было поставлено на карту существование самой сыскной полиции, не говоря уже о моей карьере.
«Отыщи или погибни!..» — говорили, казалось мне, глаза всех. Но надо было действовать…
Предварительный осмотр дал только следующее.
Никаких взломов дверей или окон не замечалось. Злоумышленник или злоумышленники вошли в квартиру, очевидно, открыв дверь готовым ключом.
Из показаний прислуги выяснилось, что около шести-семи часов утра камердинер князя вместе с поваром возвратились на Миллионную, проведя всю ночь в гостях.
В половине девятого часа камердинер бесшумно вошел в спальню, чтобы разбудить князя. Но при виде царившего в комнате беспорядка остановился как вкопанный, затем круто повернул назад и бросился в людскую.
— Петрович, с князем несчастье!.. — задыхаясь, сказал он повару, и они оба со всех ног бросились в спальню, где глазам их представилась такая картина: опрокинутые ширмы, лежавшая на полу лампа, разлитый керосин, сбитая кровать и одеяло на полу. Голые ноги князя торчали у изголовья, а голова была в ногах кровати.
«Оставайся здесь, а я пошлю дворника за полицией», — сказал повар.
Накануне же этого несчастного дня, т. е. 24 апреля 1871 года, князь, по обыкновению, в 9 ч. 15 м. вечера вышел из квартиры и приказал камердинеру разбудить себя в 8 ч. 30 м. утра. У подъезда он взял извозчика и поехал в яхт-клуб. Камердинер затворил на ключ парадную дверь, поднялся в квартиру и, подойдя к столику в передней, положил туда ключ от парадной.
Камердинер убрал спальню, приготовил постель, спустил шторы, вышел из комнат, запер их на ключ и через дверь, которая соединяла коридор с сенями, отправился в людскую, где его поджидал повар; четверть часа спустя камердинер с поваром сели на извозчика и уехали. Вот и все, что удалось узнать от прислуги.
В комнате-спальне князя царил хаос. Одного взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что князь был задушен после отчаянного с его стороны сопротивления.
Лицо убитого было закрыто подушкой, и когда по распоряжению прокурора подушка была снята, то присутствующие увидели труп, лежащий ногами к изголовью. Руки его были сложены на груди и завернуты в конец простыни, а затем перевязаны оторванным от оконной шторы шнурком. Ноги были тоже завязаны выше колен собственной рубашкой убитого, около щиколоток же они были перевязаны обрывком бечевки. Когда труп приподняли, то под ним нашли фуражку.
Одеяло и подушки валялись на полу, залитом керосином из разбитой и валявшейся тут же лампы. На белье видны были следы крови, вероятно, от рук убийц, так как на теле князя никаких ран не было.
По словам камердинера, похищены были разные вещи, лежавшие в столике около кровати: золотые французские монеты, золотые часы, два иностранных ордена, 9 бритв, серебряная мыльница, три револьвера и принадлежавшая покойному пуховая шляпа-цилиндр.
В комнате рядом со спальней мебель была перевернута. На крышке несгораемого сундука, где хранились деньги князя и дипломатические документы, были заметны повреждения и следы крови. Видимо, злоумышленники потратили много сил, чтобы открыть сундук или оторвать его от пола, но толстые цепи, которыми он был прикреплен к полу, не поддались. Около окна валялся поясной ремень, а на окне стояла маленькая пустая «косушка» и лежал кусочек чухонского масла, завернутый в бумагу.
Вот и все, с чем предстояло начать поиски.
Чтобы иметь еще какие-нибудь улики, я начал внимательно всматриваться в убитого и заметил, что труп князя лежал головой в сторону, противоположную изголовью кровати.
Это положение трупа не случайно, подумал я. Злодеи во время борьбы прежде всего постарались отдалить князя от сонетки, висевшей как раз над изголовьем, за которую князь неминуемо должен был ухватиться рукою, если бы злодеи на первых же порах не позаботились переместить его тело так, чтобы он не мог уже достать сонетки и, стало быть, позвать к себе на помошь спавшего на кухне кухонного мужика.
Но так поступить, очевидно, мог только человек домашний, знавший хорошо привычки князя и расположение комнат.
Вот первое заключение, сложившееся у меня в те несколько минут, которые я провел у кровати покойного. Само собой разумеется, что этих предположений я не сообщал покуда ни прокурору, ни всему блестящему обществу, присутствовавшему в квартире князя при осмотре.
Я принялся опять за расспросы камердинера, кучеров, конюха, дворника и кухонного мужика.
Не надо было много труда, чтобы убедиться, что между ними убийцы нет. Ни смущения, ни сомнительных ответов, ни вообще каких-нибудь данных, внушающих хотя бы тень подозрения на домашнюю прислугу князя, не обнаружилось. С этой стороны вопрос, как говорится, был исчерпан… И все-таки я не отказывался от мысли, что убийца князя — близкий к дому человек.
Тогда я вновь принялся за расспросы прислуги, питая надежду, что между знакомыми последней найдутся подозрительные лица.
Надо сказать, что прислуга покойного князя, получая крупное жалованье и пользуясь при этом большой свободой, весьма дорожила своим местом и жила у князя по несколько лет, — исключение в этом случае составлял кухонный мужик, который поступил к князю не более трех месяцев тому назад.
Прекрасная аттестация о нем графа Б., у которого он служил десять лет до отъезда последнего за границу, все собранные о нем сведения и правдивые ответы о том, как он провел последнюю ночь, внушали полную уверенность в его неприкосновенности к этому делу.
Я хотел уже кончить допрос, как вдруг у меня явилась мысль спросить кухонного мужика, кто жил у князя до его поступления.
— Я поступил к князю, когда уже был рассчитан прежде меня служивший кухонный мужик, и потому я его не видал и не знаю.
Стоявший тут дворник при последних словах кухонного мужика сказал:
— Да он вчера был здесь.
— Кто это «он»? — спросил я у дворника.
— Да Гурий Шишков, прежний кухонный мужик, служивший у князя!.. — последовал ответ.
После расспросов прислуги и дворников оказалось, что служивший месяца три тому назад у князя кухонным мужиком крестьянин Гурий Шишков, только что отсидевший в тюрьме свой срок по приговору на стороне, заходил за день до убийства во двор этого дома, чтобы получить расчет за прежнюю службу, но, не дождавшись князя, ушел, сказавши, что зайдет другой раз.
Предчувствие или опыт подсказали мне, что эта личность может послужить ключом к разгадке тайны.
Но где же проживает Шишков? У кого он служит или служил раньше?
На все эти вопросы, задаваемые мной прислуге князя, последняя ничего не могла ответить. Никто ничего не знал.
Немедленно я послал агента в адресный стол узнать адрес Шишкова. Прошел томительный час, пока агент не явился обратно.
«На жительстве, по сведениям адресного стола, Гурий Шишков в Петрограде не значится». Вот ответ, который принес агент.
Между тем узнать местожительство Гурия Шишкова для успеха дела было весьма важно. Но как это сделать? Подумав, я решил пригласить полицейского надзирателя Б., велел ему немедля ехать в тюрьму, в которой сидел Шишков, и постараться получить сведения о крестьянине Гурии Шишкове, выпушенном на свободу несколько дней тому назад. Сведения эти он должен был получить от сидевших с Шишковым и отбывавших еще срок наказания арестантов. Полицейский чиновник поехал исполнять мои приказания.
Я был уверен, что этот прием даст желаемые результаты. Быть не может, думал я, чтобы во время трехмесячного сидения в тюрьме Шишков не рассказал о себе или о своих родных тому, с кем он вел дружбу. Весь вопрос в том, сумеет ли выведать Б. то, что нужно.
Через три часа я уже знал, что Шишкова во время его заключения навещали знакомые и его жена, жившая, как указал товарищ Шишкова по заключению, на Васильевском острове у кого-то в кормилицах.
Приметы Шишкова следующие: высокого роста, плечистый, с тупым лицом и маленькими глазами, на лице слабая растительность… Смотрит исподлобья.
— Прекрасно, поезжайте теперь к его жене, — сказал я Б., передавшему мне эти сведения, — и если Шишков там, то арестуйте его и немедленно доставьте ко мне.
— А если Шишкова у жены нет, то арестовать прикажете его жену? — спросил меня Б.
— Но не сразу… Оденьтесь на всякий случай попроше, чтобы походить на лакея, полотера, — вообще на прислугу. В этом виде вы явитесь к мамке, конечно, через черный ход, вызовите ее на минуту в кухню и, назвавшись приятелем ее мужа, скажите, что вам надо повидать Гурия. Если же она вам на это заявит, что его здесь нет, то, как бы собираясь уходить, вы с сожалением в голосе скажете: «Жаль, что не знаю, где найти Гурия, а место для него у графа В. было бы подходящее… Шутка сказать. 15 рублей жалованья в месяц на всем готовом. За этим я и приходил… Ну, прощайте, пойду искать другого земляка, время не терпит. Хотел поставить Гурия, да делать нечего». Если же и после этого жена вам не укажет адреса знакомых или родных, где, по ее мнению, можно найти Гурия, то вам надо будет, взяв дворника, арестовать ее и доставить ко мне, сделав обыск в ее вещах.
Между 4 и 5 часами вечера к воротам дома по Н-й линии Васильевского острова подошел какой-то субъект в стареньком пальто, высоких сапогах, с шарфом вокруг шеи. Это был переодетый Б. Он вошел в дворницкую и, узнав там номер квартиры, в которой жила г-жа К-ва, пошел с черного хода и позвонил Дверь отворила кухарка.
— Повидать бы мне надо на пару слов мамку, — произнес Б. просительно.
Кухарка вышла и через минуту воротилась с мамкой. С первых же слов Б. увидел, что мужа ее в квартире нет. Когда он довольно подробно объяснил цель своего прихода и сделал вид, что собирается уходить, мамка его остановила.
— Ты бы, родимый, повидался с дядей Гурьяна… Он всегда пристает у него на квартире, когда без места, а у меня он больше трех месяцев не был, хоть срок ему уже вышел Неласковый какой-то он стал! — с грустью заключила баба.
Кроме адреса дяди, мамка сказала еще два адреса земляков, где, по ее мнению, можно было встретить мужа. Когда Б. передал мне весь свой разговор с женой Шишкова, я решил сделать одновременно обыск у дяди Шишкова, крестьянина Василия Федорова, проживавшего по Сергиевской улице кухонным мужиком у греческого консула Р-ки, и еще в двух местах по указанным адресам, где можно было бы рассчитывать застать Шишкова.
Обыск у крестьянина Федорова был поручен тому же Б., которому были известны приметы Гурия, а в помощь ему были командированы два агента…
Несмотря на приближение ночи — был уже девятый час в исходе. — Б. с двумя агентами и околоточным надзирателем подъехали на извозчиках к дому по Сергиевской улице. Тотчас звонком в ворота были вызваны дворники.
Из соседнего дома также по звонку явились два дворника, а по свистку околоточного надзирателя — два городовых.
Все выходы в доме тотчас были заняты караулом, после чего полицейский чиновник Б. вместе с агентами, околоточным надзирателем и старшим дворником стали взбираться по черной лестнице во второй этаж. Чтобы застать врасплох и отнять возможность сопротивления или сокрытия вещей, Б. распорядился действием своего отряда так: старший дворник должен был позвонить у черных дверей, и когда войдет в кухню, то спросить у Василия Федорова, нет ли у него Шишкова, за которым прислала его жена с Васильевского острова.
Вслед за дворником у черных дверей, которые дворник не должен был наглухо затворять, чтобы можно было с лестницы слышать все, что происходит в кухне, и сообразно этому действовать, должны были находиться чиновник Б. и околоточный надзиратель. Агент же должен был занять нижнюю площадку лестницы и по свистку явиться в квартиру.
Старший дворник дал звонок. Дверь тотчас отворила какая-то женщина. Появление в кухне дворника никого не встревожило, и все продолжали делать свое дело. Дворник, окинув взглядом кухню, прямо направился к невзрачному человеку, чистившему на прилавке ножи.
— Послушай, Василий, мне бы Гурия повидать, там какая-то баба от жены его прислана.
— Да он тут валяется — должно быть, выпивши! — и Василий крикнул:
— Гурьяша, подь-ка сюда! Тут к тебе есть надобность!
Из соседней с кухней комнаты с заспанным лицом и мутным взглядом вышел плечистый малый и буркнул:
— Чего я тут понадобился?..
Но не успел он докончить фразы, как его схватили.
— Где ты эту ночь ночевал? — обратился к Шишкову чиновник Б.
— У дяди, — последовал ответ.
— Василий Федоров, правду говорит племянник?
— Нет, ваше высокородие, это не так. Гурий вышел из квартиры вчерашнего числа около 6 часов вечера, а возвратился только сегодня в 7-м часу утра.
Остальная прислуга подтвердила показания дяди об отсутствии племянника в ночь, когда было совершено преступление.
При осмотре у Шишкова было найдено в жилетном кармане 21 рубль кредитными бумажками, из которых одна трехрублевая бумажка носила следы крови. Больше ничего подозрительного не было найдено ни у Шишкова, ни у его дяди.
Когда обыск был закончен, чиновник Б. приказал развязать Гурия, предупредив последнего, что при малейшей попытке к бегству он будет вновь скручен веревками. Затем его посадили в карету и повезли в сопровождении чиновника Б. и околоточного надзирателя.
Во время дороги Шишков хранил молчание, исподлобья посматривая на полицейских чинов.
Спустя полчаса карета подкатила к воротам дома управления сыскной полиции, помещавшегося в то время на одной из самых аристократических улиц города.
Итак, к вечеру того же дня, когда было обнаружено убийство, был задержан один из подозреваемых.
Между тем все подробности обстановки происшествия — как то: вид задушенной жертвы, которая нещадным образом была перевязана или, вернее сказать, скручена веревками, время, которое надо было иметь, чтобы оторвать эту веревку от шторы, не выпуская жертвы из рук, так как веревка, очевидно, потребовалась уже после задушения для безопасности, чтобы не вскочил придушенный, и, наконец, довольно значительные следы крови к полу, — все эти признаки, вместе взятые, убеждали меня, что тут работал не один человек, а несколько, друг другу помогавших, и потому ограничиваться арестом одного из подозреваемых в убийстве — значило не выполнить всей задачи раскрытия преступления.
Но как обнаружить сообщников преступления? Сознание Шишкова и указание на сообщников несомненно бы облегчили поиски преступников. Поэтому тотчас по доставлении Шишкова в сыскное отделение я дал знать судебным властям.
По экстраординарности ли преступления, или, быть может, потому что быстрота поимки преступника возбуждала у лиц судебной власти некоторое сомнение насчет того, не захватила ли полиция, по излишнему усердию, кого ни попало — Шишкова не потребовали на Литейную для допроса, как это делалось обыкновенно, а, напротив, все высокопоставленное общество, находившееся в квартире убитого: и судебные чины, и зрители — все без исключения пожаловали в управление сыскной полиции.
Прокурор и следователи принялись с некоторым недоверием за допрос Шишкова. Последний упорно отрицал свою виновность. Судебной власти предстояло повозиться с ним немало, но моя роль по отношению к нему была окончена.
Несмотря на несознание Шишкова, я был глубоко убежден, что он, несомненно, один из виновников преступления. Я решил искать соучастников Шишкова среди преступников, отбывавших наказание в тюрьме вместе с ним, и с этой целью отправил в тюрьму опять-таки чиновника Б.
Из беседы его с двумя арестантами, которым, как старым своим знакомым, не раз побывавшим в сыскном отделении, он свез чаю, сахару и калачей, Б. узнал, что Шишков, вообще не любимый арестантами за свою злобность и необщительность, дружил с одним лишь арестантом — Гребенниковым, окончившим свой срок заключения несколькими днями раньше Шишкова. Те же арестанты в обших чертах сообщили Б. приметы Гребенникова.
Но всякие следы о местопребывании Гребенникова отсутствовали. Ни родных, ни знакомых обнаружить не удалось.
Узнав от Б. эти подробности, я велел дежурному полицейскому надзирателю, чтобы к 10 часам вечера весь наличный состав сыскного отделения был в сборе и ждал моих дальнейших распоряжений.
Около полуночи я собрал агентов и дал им инструкцию обойти все трактиры и притоны, в которых собирались подонки столицы для раздела добычи и разгула. Целью этого обхода было собрать сведения о молодом человеке 25–28 лет, высокого роста, с маленькими черными усиками и такою же бородкою, кутившем в одном из этих заведений в течение сегодняшнего дня. Возможно, что лицо это при расплате давало менять французские золотые монеты.
— Человек, которого нам нужно найти, — сказал я агентам, — сегодня утром был, вероятно, в сером цилиндре с трауром. Если вы найдете такого господина, не упускайте его из виду и — в крайнем случае — арестуйте и доставьте ко мне.
— Вам же, — обратился я к полицейскому Б. и двум агентам, — как я уже сказал, поручаю особенно тщательно и прежде всего осмотреть трактирные заведения и постоялые дворы, расположенные по Знаменской улице, а именно трактиры: «Три великана», «Рыбинск», «Калач», «Избушка», «Старый друг» и «Лакомый кусочек»; в этих заведениях, если вы не встретите самого Петра Гребенникова, которого тотчас арестуйте, то, наверное, от буфетчиков, половых, маркеров и завсегдатаев получите, конечно, при некоторой ловкости, сведения о местопребывании Гребенникова; старайтесь разузнать, нет ли у Гребенникова любовницы; особенное внимание обратите на проституток.
Полчаса спустя один из агентов, юркий еврей М., входил на грязную половину трактира «Избушка». Здесь стоял дым коромыслом: из бильярдной слышался стук шаров и пьяные возгласы. Агент протолкался в бильярдную и, сев за столик, спросил бутылку пива. Публика, если можно так назвать сброд, наполнявший трактир, — все прибывала и прибывала. Агент, севший в тени, чтобы не обратить на себя внимания, зорко вглядывался в каждого входившего и прислушивался к разговору. Убедившись, наконец, что в бильярдной Гребенникова нет, М. сел в общем зале, недалеко от буфета. Здесь почти все столики были заняты. Две проститутки были уже сильно навеселе, и около них увивались «кавалеры», среди которых агент без труда узнал многих известных полиции карманных воров и других рыцарей «воровского ордена».
Часы пробили половину двенадцатого — оставалось мало времени до закрытия заведения. М. перестал надеяться получить какие-либо сведения о Гребенникове. Вдруг его внимание приковал донесшийся до него разговор:
— Выпил, братец ты мой, он три рюмки водки, закусил балыком и кидает мне на выручку золотой: «получите», говорит, «что следует»…
Взял я это в руки золотой, да больно уж маленький он мне показался, поглядел — вижу, что не по-нашенски на нем написано. Припасай, говорю, шляпа, другую монету, а эта у нас не ходит. «Сейчас видно. — говорит он мне, — что ты человек необразованный: во французском золоте ничего не смыслите!» Золотой-то назад взял и канареечную мне сунул, ну, я ему сорок копеек с нее и сдал. А самому-то за эти слова обидно стало и говорю ему: «Давно ли, Петр Петрович, форсить в цилиндре стали? По вашей роже и картуз впору, видно, у факельщика взяли, да траур снять позабыли!..» Это я про черную ленту на шляпе. Ну, а он: «серая необразованность», говорит, да и стречка дал — конфузно, видно, стало!.. — заключил буфетчик, обращаясь к стоявшему у прилавка испитому человеку в фуражке с чиновничьей кокардой, как видно, своему доброму приятелю.
М. выждал до закрытия трактира и, когда трактир опустел, подошел к буфетчику и, объявив ему, кто он, расспросил о приметах человека в цилиндре.
По всем приметам агент убедился, что утренний посетитель был не кто иной, как Гребенников. От того же буфетчика агент узнал, что утром в трактире была любовница Гребенникова, Мария Кислова.
Заручившись адресом этой Кисловой и объявив буфетчику, что в случае прихода Гребенникова он должен быть немедленно арестован как подозреваемый в убийстве, М. отправился к Кисловой, но застал дома только ее подругу, которая сообщила ему, что Кислова не являлась домой с 8 часов вечера — был уже второй час ночи. Сделав распоряжение о немедленном аресте Гребенникова и Кисловой, если они явятся сюда ночевать, М. оставил квартиру под наблюдением двух опытных агентов и отправился на поиски Гребенникова в публичные дома.
В течение целой ночи агенты докладывали мне о своих безрезультатных поисках. Три лица, задержанные благодаря сходству с Гребенниковым, были отпущены. Явился и агент М. Выслушивая его доклад, я все более и более убеждался, что сегодня же Гребенников будет в наших руках.
М-у вместе с несколькими другими агентами я приказал наблюдать за трактиром «Избушка»; другим агентам — караулить квартиру любовницы Гребенникова, а двенадцати агентам поручил следить за всеми трактирами по Знаменской улице, почему и можно было ожидать, что, получив деньги, он явится в один из тех трактиров, где был завсегдатаем.
Около семи часов утра, когда открываются трактиры, агент Б. и два его товарища явились на Знаменскую улицу. Пойти прямо в «Избушку» и ждать там прихода Гребенникова или его любовницы Б. не решался из опасения, чтобы кто-либо из знакомых Гребенникова, узнав Б., не предупредил бы его, что в трактире его ждут. Б. решился наблюдать за «Избушкой» из окон находившейся напротив портерной лавки. Портерная, однако, еще не открывалась. Агенты стали прогуливаться в отдалении, не выпуская из глаз «Избушки». Когда портерная открылась. Б., поместившись у окна и делая вид, что читает газету, не спускал глаз с трактира. У другого окна поместился еще один агент. Прошел час, другой, третий…
Приказчик начал недоверчиво посматривать на этих двух немых посетителей. В исходе второго часа в портерную вошел М. и немного спустя — другой агент, явившиеся на смену первым двум, которые тотчас удалились. Их место заняли вновь прибывшие. Это дежурство посменно продолжалось до вечера. На колокольне Знаменской церкви ударили ко всенощной…
Вдруг, со вторым ударом колокола, один из дежуривших вскочил, как ужаленный, и бросился к выходу… К «Избушке» медленно подходил высокий мужчина в сером цилиндре с трауром; только что он занес ногу на первую ступень лестницы, как нежданно-негаданно получил сильный толчок в спину, заставивший его схватиться за перила.
Озадаченный толчком, Гребенников — это был он — в первый момент как бы растерялся. Этим воспользовался Б. и обхватил его. Но Гребенников, увидя опасность, сильно рванулся и освободился от сжимавших его рук. Почувствовав себя на свободе, он бросился вперед, но сейчас же попал в руки Ю-ва. Б. и Ю. схватили Гребенникова за руки. Видя, что сопротивление невозможно, Гребенников покорился своей участи, произнеся с угрозой:
— Какое вы имеете право нападать на честного человека средь бела дня, точно на какого-нибудь убийцу или вора? Прошу немедленно возвратить мне свободу, иначе я тотчас буду жаловаться прокурору!.. Не на такого напали, чтобы вам прошло это даром. Вы ошиблись, приняли, вероятно, меня за кого-либо другого. Покажите бумагу, разрешающую вам меня арестовать.
— Причину ареста сейчас узнаешь в сыскном отделении! — проговорил в ответ Б., не переставая вместе с агентом крепко держать за руки Гребенникова.
Затем все трое сели в проезжавшую мимо карету и привезли его в сыскное отделение.
Гребенников всю дорогу выражал негодование за свой арест и угрожал жаловаться самому министру на своевольные действия полиции.
В сыскном отделении Гребенников был обыскан. У него оказались золотые часы покойного князя Аренсберга и несколько французских золотых монет.
По происхождению Гребенников был купеческий сын и отлично владел грамотой.
Таким образом, к вечеру второго дня после обнаружения преступления оба подозреваемых были уже в руках правосудия.
Дальнейший ход дела уже не зависел от сыскной полиции, но тем не менее допросы происходили в моей квартире.
Обвиняемые в задушении князя Аренсберга Шишков и Гребенников не сознавались в преступлении, и это обстоятельство причиняло большую досаду всем присутствовавшим властям.
Прокурор, бесплодно пробившийся с Шишковым битых три часа, заявил мне, что ни ему, ни следователю ни один из преступников не сознается.
— Хотя для обвинения имеются уже веские улики, — сказал он в заключение, — но было бы весьма желательно, чтобы преступники сами рассказали подробности совершенного ими убийства.
Моя задача, как я думал, была окончена с честью, а между тем я же должен был, как оказывалось, во что бы то ни стало добиться сознания. Это было необходимо для того, чтобы дать австрийскому послу уверенность, что арестованные были настоящие преступники, о чем посол торопился дать знать в Вену.
Убежденный, что общее мнение присутствовавших не оскорбит меня подозрением в способности употребить насилие для вынуждения сознания у обвиняемых, и получив массу уверений, что успех, если он будет достигнут, будет отнесен к искусству моему и навыку в допросах, я решил приступить к окончательному допросу.
По воспитанию и по характеру эти два преступника совершенно не походили друг на друга.
Гурий Шишков, крестьянин по происхождению, совсем не отличался от общего типа преступников из простолюдинов. Мужик по виду и по манерам, он был чрезвычайно угрюм и несловоохотлив. Сердце этого человека, как характеризовали его потом его же родственники, не имело понятия о сострадании.
Товарищ его, Петр Гребенников, происходил из купеческой семьи; при жизни отца он жил в довольстве и даже получил дома некоторое образование. Живя с отцом, он занимался торговлею лесом. Он показался мне более развитым, чем его товарищ Шишков, и более способным к решительному порыву, если задеть его самолюбие — эту слабую струнку даже закоренелых преступников.
Я решил быть с ним крайне осторожным в выражениях, главное — не быть гневным и устрашающим чиновником, а самым обыденным человеком.
— Гребенников, вы вот не сознаетесь в преступлении, хотя против вас налицо много веских улик, но это — дело следствия, — так начал я свой допрос.
— Теперь скажите мне, неужели вы, который отлично, кажется, понимает судебные порядки, неужели вы до сих пор не отдали себе отчета и не уяснили себе, по какому случаю эта торжественная, из ряда вон выходящая обстановка, при которой производят о вас следствие? Неужели вы объясняете их присутствие простым любопытством? Ведь вы знаете, что если бы это было простое любопытство, оно могло быть удовлетворено на суде. Собрались же они тут потому, что вас поведено судить военным судом, с применением полевых законов. А вы знаете, чем это пахнет?.. — не спуская глаз с лица Гребенникова, с ударением произнес я.
— Таких законов нет, чтобы за простое убийство судить военным судом; да я и не виновен, значит меня не за что ни вешать, ни расстреливать… — ответил Гребенников.
На этом допрос пока кончился. Осязательного результата не было, но я видел, что страх запал в его душу.
На следующий день, в шестом часу утра, я был разбужен дежурным чиновником, который доложил мне, что Гребенников желает меня видеть. Я велел привести его.
— Позвольте вас спросить, когда же будет этот суд, чтобы успеть, по крайней мере, распорядиться кое-чем. Все-таки есть ведь близкие люди! — проговорил Гребенников. И по голосу его я сразу понял, что не для распоряжений ему это нужно знать, а для того, чтобы узнать от меня еще подробности.
— Суд назначен на завтра, а сегодня идут приготовления на Конной площади для исполнения казни… Вы знаете какие… На это уйдет целый день…
— Ну, так, значит, тут уж ничем не поможешь. За что же это, Господи, так быстро? — с нескрываемым волнением проговорил Гребенников.
Я поспешил успокоить его, сказал, что отдалить день суда и даже, может быть, изменить его на гражданский зависит от него самого.
— Как так? — с дрожью в голосе проговорил Гребенников.
— Да очень просто! Сознайтесь, расскажите все подробно, и я немедленно дам знать, кому следует, о приостановке суда. А там, если откроется, что убийство князя было не с политической целью, а лишь ради ограбления, то дело перейдет в гражданский суд, и за ваше искреннее сознание присяжные смягчат наказание. Все это очень хорошо сообразил ваш товарищ Шишков. Он еще третьего дня во всем сознался, только уверяет, что он-то тут почти ни при чем, а все преступление совершили вы. Вы его завлекли, поставили стоять на улице в виде стражи, а сами душили и грабили без его участия… — закончил я равнодушнейшим тоном.
Эффект моего заявления превысил ожидания.
Гребенников то краснел, то бледнел.
— Позвольте подумать, — вдруг сказал он. — нельзя ли водки или коньяку?
— Отчего же, выпейте, если хотите подкрепиться, только не теряйте времени, мне некогда.
Я велел подать коньяку.
— А вы остановите распоряжение о суде? — снова переспросил Гребенников.
— Конечно, — ответил я.
Выпив, Гребенников, как бы собравшись с духом, произнес:
— Я, извольте, расскажу. Только уж этого подлеца Шишкова щадить не буду. Виноваты мы, действительно. Вот как было дело.
Накануне преступления Шишков, служивший раньше у князя Аренсберга, зашел в дом, где жил князь, в дворницкую.
— Здравствуй, Гурий, как можешь? — проговорил дворник, здороваясь с вошедшим.
— Князя бы увидать, — как-то нерешительно произнес Гурий, глядя в сторону.
— В это время их не бывает дома, заходи утром. А на что тебе князя? — спросил дворник.
— Расчетец бы надо получить, — ответил парень. — Ну, да другой раз зайду. Прошай, Петрович! — и с этими словами пришедший отворил дверь дворницкой, не оборачиваясь, вышел со двора на улицу и скорыми шагами пошел по направлению к Невскому.
Дойдя до церкви Знаменья, Гурий Шишков повернул на Знаменскую улицу, остановился у окон фруктового магазина и начал оглядываться по сторонам, как бы поджидая кого-то. Ждать пришлось недолго. К нему подошел товарищ — это был Гребенников, и они пошли вместе по Знаменской.
— Ну, как?
— Все по-старому; там же проживает и дома не обедает, — проговорил Гурий Шишков.
— Так завтра, как мы распланировали; на том же месте, где сегодня…
— Не замешкайся; как к вечерне зазвонят, ты будь тут, — проговорил тихим голосом Шишков. Затем, не сказав более ни слова друг другу, они разошлись.
На другой день под вечер, когда парадная дверь была еще отперта, Гурий пробрался в нее и спрятался вверху, под лестницей незанятой квартиры.
Князь, как мы уже знаем, ушел вечером из дома. Камердинер приготовил ему постель и тоже ушел с поваром, затворив парадную дверь на ключ и спрятав ключ в известном месте.
В квартире князя воцарилась гробовая тишина.
Не прошло и часа, как на парадной лестнице послышался шорох. Гурий Шишков спустился с лестницы и, дойдя до дверей квартиры, на мгновенье остановился. Здесь он отворил входную дверь в квартиру и, очутившись в передней, прямо направился к столику, из которого и взял ключ, положенный камердинером. Осторожными шагами, крадучись, Гурий спустился вниз и отпер взятым ключом парадную дверь.
Затем он снова вернулся наверх и начал ждать…
Уже около 11 часов ночи парадная дверь слегка скрипнула. Кто-то с улицы ее осторожно приотворил и тотчас же закрыл, бесшумно повернув ключ в замке. Затем все смолкло. Это был Гребенников. Немного погодя, он внизу кашлянул, наверху послышалось ответное кашлянье. После этого условленного знака Гребенников стал подниматься по лестнице.
— Какого черта не шел так долго?! — грубо крикнул Шишков на товарища.
— Попробуй сунься-ка в подъезд, когда у ворот дворник пялит глаза, — произнес вошедший, подойдя к Шишкову. Оба отправились в квартиру князя, где вошли в спальню.
Это была большая квадратная комната с тремя окнами на улицу. У стены, за ширмами, стояла кровать, около нее помещался ночной столик, на котором лежала немецкая газета и стояла лампа под синим абажуром, свеча и спички. От опущенных на окнах штор в комнате было совершенно темно.
Гурий чиркнул спичкой, подойдя к ночному столику, зажег свечку и направился из спальни в соседнюю с ней комнату, служившую для князя уборной.
Гребенников шел за ним. В уборной, между громадным мраморным умывальником и трюмо, стоял на полу, у стены, солидных размеров железный сундук, прикрепленный к полу четырьмя цепями. Шишков подошел к сундуку и стал ощупывать его руками. Гребенников светил ему. Наконец, Шишков нащупал кнопку, придавил ее пальцем, пластинка с треском отскочила вверх, открыв замочную скважину.
— Давай-ка дернем крышку, — проговорил Гребенников. Оба нагнулись и изо всей силы дернули за выступающий конец крышки сундука; результата никакого. Попробовав еще несколько раз оторвать крышку и не видя от этого никакого толку, Шишков плюнул.
— Нет, тут без ключей не отворишь…
— Вот, топора с собой нет, — с сожалением проговорил Гребенников.
— Без ключей ничего не сделать, а ключи он при себе носит.
— А ты не врешь, что князь в бумажнике держит десять тысяч?
— Камердинер хвастал, что у князя всегда в бумажнике не меньше и весь сундук, говорил, набит деньжищами! — отрывисто проговорил Шишков.
Оба товарища продолжали стоять у сундука.
— Ну, брат, — прервал молчание Шишков, — есть хочется!
Гребенников вынул из кармана пальто трехкопеечный пеклеванник, кусок масла в газетной бумаге и все это молча передал Шишкову.
На часах в гостиной пробило двенадцать.
Тогда Шишков и Гребенников опять перешли в спальню и сели на подоконники за спущенные драпри, которые их совершенно закрывали.
— С улицы бы не увидали, — проговорил робко Гребенников.
— Не видишь, что ли, что шторы спущены… Рано, брат, робеть начал! — насмешливо проговорил Шишков, закусывая хлебом.
Четвертый час утра… На Миллионной улице почти совсем прекратилось движение. Но вот издали послышался дребезжащий звук извозчичьей пролетки, остановившейся у подъезда.
Князь, расплатившись с извозчиком, не спеша вынул из кармана пальто большой ключ и отпер парадную дверь. Затем он, как всегда, запер дверь и оставил ключ в замке. Войдя в переднюю, зажег свечку и пошел в спальню.
Подойдя к кровати, князь с усталым видом начал медленно раздеваться. Выдвинув ящик у ночного столика, он положил туда бумажник, затем зажег вторую свечу и лег в постель, взяв со столика немецкую газету. Но через несколько времени положил ее обратно, задул свечи и повернулся набок, лицом к стене.
Прошло полчаса. Раздался легкий храп. Князь, видимо, заснул. Тогда у одного из окон портьеры показался Шишков. Он сделал шаг вперед и отделился от окна. В это же время заколебалась портьера у второго окна, и из-за нее показался Гребенников.
Затаив дыхание и осторожно ступая, Шишков поминутно останавливался и прислушивался к храпу князя.
Наконец Шишков у столика. Надо открыть ящик. Руки его тряслись, на лбу выступил пот… Еще мгновение, и он протянул вперед руку, ощупывая ручку яшика. Зашуршала газета, за которую он зацепил рукой… Гурий замер. Звук этот, однако, не разбудил князя. Тогда Шишков стал действовать смелее. Он выдвинул наполовину яшик, стал шарить в нем, иша ключи; ощупав их, он начал медленно вытаскивать их из ящика, но вдруг один из ключей, бывших на связке, задел за мраморную доску тумбочки; послышался слабый звон… Храп прекратился. Шишков затаил дыхание.
— Кто там? — явственно произнес князь, поворачиваясь.
За этим вопросом послышалось падение чего-то тяжелого на кровать — это Шишков бросился на полусонного князя. Гребенников, не колеблясь ни минуты, с руками, вытянутыми вперед, тоже бросился к кровати, где происходила борьба Шишкова с князем. В первый момент Гурий не встретил сопротивления, его руки скользнули по подушке, и он натолкнулся в темноте на руки князя, которые тот инстинктивно протянул вперед, защищаясь. Еще момент — и Гурий всем своим телом налег на князя. Последний с усилием высвободил свою руку и потянулся к сонетке, висевшей над изголовьем. Шишков уловил это движение и, хорошо сознавая, что звонок князя может разбудить кухонного мужика, обеими руками схватил князя за горло, и уже нельзя было достать сонетки.
Князь стал хрипеть, тогда Шишков, или из опасения, чтобы эти звуки не были услышаны, или из желания скорее покончить с ним, схватил попавшуюся ему под руку подушку и ею продолжал душить князя. Когда князь перестал хрипеть, Шишков с остервенением сорвал с него рубашку и обмотал ею горло князя.
Гребенников, как только услышал, что Гурий бросился вперед к месту, где стояла кровать, не теряя времени, бросился на помощь. Задев в темноте столик и опрокинув стоявшую на нем лампу, он, не зная и не видя ничего, очутился около кровати, на которой уже происходила борьба князя с Шишковым, и начал тоже душить князя. Но вдруг он почувствовал, что руки его, душившие князя, начинают неметь. Ощутив боль и не имея возможности владеть руками, Гребенников ударил головою в грудь наклонившегося над ним Шишкова, опьяневшего от борьбы.
— Что ты со мной, скотина, делаешь?! Пусти мои руки!..
Придя в себя от удара и слов Гребенникова, Шишков перестал сдавливать горло князя и вместе с этим и руки Гребенникова, обвившиеся вокруг шеи последнего. Давил он рубашкой князя, которую сорвал с него во время борьбы. Освободив руки Гребенникова, Гурий вновь рубашкой перекрутил горло князя, не подававшего уже никаких признаков жизни.
Оба злоумышленника молча стояли около своей жертвы, как бы находясь в нерешительности, с чего же им теперь начать. Первым очнулся Шишков.
— Есть у тебя веревка?
Гребенников, пошарив в кармане, ответил отрицательно.
— Оторви шнурок от занавесей да зажги огонь, — проговорил Шишков.
Когда шнурок был принесен, Гурий связал им ноги задушенного князя из боязни, что князь, очнувшись, может встать с постели.
После этого товарищи принялись за грабеж. Из столика они вынули: бумажник, несколько иностранных золотых монет, три револьвера, бритвы в серебряной оправе и золотые часы с цепочкой.
Из спальни, с ключами, вынутыми из яшика стола. Шишков с Гребенниковым направились в соседнюю комнату и приступили к железному сундуку.
Но все их усилия отпереть сундук не привели ни к чему. Ни один из ключей не подходил к замку. Тогда они еще раз попробовали оторвать крышку, но все напрасно — сундук не поддавался.
Со связкой ключей в руке Шишков подошел к письменному столу и начал подбирать ключ к среднему яшику. Гребенников ему светил.
Но вот Гурий прервал свое занятие и начал прислушиваться: до него явственно донесся шум от проезжающего экипажа. Гребенников бросился к окну, стараясь разглядеть, что происходило на улице.
— Рядом остановился господин… Пошел в соседний дом, — проговорил почему-то шепотом Гребенников.
Вдали послышался шум ехавшей еще пролетки. На лицах Шишкова и Гребенникова выразилось беспокойство.
— Надо уходить… скоро дворники начнут панели мести, и тогда… крышка! — проговорил Гурий, отходя от письменного стола.
Оба были бледны и дрожали, хотя в комнате было тепло. Шишков вышел в переднюю. Взглянув случайно на товарища, он заметил, что на том не было фуражки.
— Ты оставил фуражку там… у постели, — сказал он товарищу. — Пойди скорей за ней, а я тебя обожду на лестнице.
Увидя страх, отразившийся на лице Гребенникова, Шишков повернулся, чтобы пойти самому в спальню за фуражкой, но тут взгляд его случайно упал на пуховую шляпу князя, лежавшую на столе в передней. Недолго думая, он нахлобучил ее на голову Гребенникова, и они осторожно начали спускаться по лестнице. Открыв ключом парадную дверь, они очутились на улице и пошли по направлению к Невскому.
Проходя мимо часовни, у Гостиного двора, они благоговейно сняли шапки и перекрестились широким крестом. Шишков, чтобы утолить мучившую его жажду, напился святой воды из стоявшей чаши, а Гребенников купил у монаха за гривенник свечу, поставил ее перед образом Спасителя, преклонив перед иконою колени…
Затем они расстались, условившись встретиться вечером в трактире на Знаменской. При прощании Шишков передал Гребенникову золотые часы, несколько золотых иностранных монет и около сорока рублей денег, вынутых им из туго набитого бумажника покойного князя.
Так выяснилось и объяснилось дело.
После сознания преступников дело пошло обычным порядком. Вскоре состоялся суд. Убийцы были осуждены в каторжные работы на 17 лет каждый.
Из книги «40 лет среди убийц и грабителей» (Записки начальника петроградской сыскной полиции И.Д. Путилина). — К.: СП «Свенас», 1992.
6. Дело кровавой красавицы
(Записки И. Д. Путилина)
Гусев переулок, коротенький, соединяющий Лиговку со Знаменской улицей, в то время не был застроен пятиэтажными домами и казался огороженным с двух сторон заборами.
За заборами раскидывались широкие дворы с садами, а в середине дворов стояли, обыкновенно, одноэтажные деревянные домики, невдалеке от которых размещались конюшни, сараи, ледник, прачечная и дворницкая избушка.
Дом, в котором произошло это страшное убийство, находился на месте ныне стоящего под № 2.
В самом доме, в нижнем этаже, жил майор Ашморенков с женою и сыном кадетом, приходящим домой на праздники, и двумя прислугами.
В июне месяце 1867 года, рано утром, в Духов день, на кухню квартиры Ашморенкова постучался водовоз, привезший воду, но ему дверей не отворили.
Он постучался еще два раза, не достучался и, слив воду в прачечную и домохозяину, поехал снова к водокачке, на пути заметив дворнику, что прислуга у майора заспалась.
Дворник небрежно махнул рукой, словно хотел сказать: «А ну их»…
Спустя полчаса в двери и окна, которые были закрыты ставнями, стучался булочник, потом молочник, потом опять водовоз — и никто не мог достучаться, а дворник на все расспросы только говорил:
— Чаво пристали. Проснутся и отопрут. Не терпится тоже!..
Наконец, на эти беспрерывные стуки обратил внимание разбуженный домохозяин, коллежский советник Степанов.
Раздраженный, в халате, он высунулся из окошка и, окликнув дворника, спросил, что за шум.
— Да вот! — сердито ответил дворник, — господа и прислуга у майора спят, а эти черти ломятся. Времени им, вишь, нету!
Стоявшие тут же водовоз, прачка, булочник загалдели в один голос:
— Завсегда Прасковья рано встает, а тут на! Восемь часов!.. И господа встают рано!.. В восемь часов майор окно открывает!.. Неладно тут!.. Надо бы квартального!..
Коллежскому советнику Степанову это безмолвие в квартире майора тоже показалось странным.
Он знал майора уже 10 лет. Старый служака, тот всегда просыпался рано и уходил в казармы. Когда вышел в отставку, у него сохранились те же привычки. Степанов накануне играл с ним в шашки до 9 часов, после чего ушел, оставив всех здоровыми и довольными.
И вдруг… такой сон!..
— Беги в квартал, — приказал он дворнику, — а я сойду.
Дворник бросился со двора, и всех охватило какое-то жуткое чувство.
Люди инстинктом чувствуют несчастье.
Хозяин поспешно сошел вниз, как был — в халате и туфлях, и по очереди расспросил каждого: долго ли, в какие двери и окна стучались. Потом сам стал стучаться в обе двери и во все окна.
То же безмолвие…
Теперь уже всех охватил ужас, и все стали говорить шепотом, а закрытые ставнями окна и безмолвие за ними приняли зловещий вид.
У майора была квартира из пяти комнат, сеней и кухни. Красивое крылечко с парадной дверью вело в просторные сени, за ними была кухня, слева были столовая, гостиная и спальня майорши, а справа — кабинет и спальня майора, и все восемь окон с красивыми деревянными узорами, теперь закрытые зелеными ставнями с прорезями в виде сердец, выходили на передний двор, а окно кухни — на задний.
Дверь же в кухню выходила на общую лестницу, по которой можно было попасть во второй этаж, где в мезонине жил сам домохозяин, одинокий холостяк, со старой прислугой.
Минут через двадцать вернулся дворник, с которым пришли квартальный и помощник пристава.
— Что тут у вас? — спросил помощник.
— Да вот, — ответил Степанов и передал все происшедшее — Избави Бог, не беда ли, — окончил он.
— А вот узнаем! Может быть, двери отперты!.. Эй, дворник, попробуй! — приказал помощник дворнику.
Тот побежал к крылечку и подергал дверь. Она оказалась запертой.
Услужливые водовоз и булочник стали дергать дверь в кухню.
Заперта тоже.
— Тогда ломать! — решил помощник. — Как они запираются?
— Передняя — на ключ, — объяснил дворник, — а в кухню — на крюк.
— Ну, тогда легче переднюю! Неси топор!.. Надо составить акт!..
Квартальный составил акт, дворник принес топор, засунул лезвие между дверей у замка и одним нажимом открыл замок.
Помощник отворил дверь и двинулся вперед, за ним шли квартальный и домохозяин. Дворник остался в дверях.
И едва они скрылись за дверью, как раздался крик ужаса, и домохозяин выскочил на двор с криком: «Убиты!», после чего опять вбежал в квартиру.
Собравшаяся уже изрядная толпа хлынула к дверям, когда показался квартальный и, вбежав на улицу, стал неистово свистать.
Созвав будочников, он погнал их на двор для сохранения порядка, а сам помчался за мной…
Было 10 часов утра. Я [17] только что приехал с дачи в своей одноколке, когда квартальный ввалился ко мне, задыхавшийся, и почти прокричал:
— Страшное убийство! Двое, трое, четверо!
— Где?
— В Гусевом переулке.
— Едем!
Я захватил с собой одного из агентов, ловкого Юдзелевича, сел в одноколку и поехал, приказав оповестить судебные власти.
У ворот и на дворе уже толпились зеваки; будочники отгоняли их, переругиваясь и крича до хрипоты.
У крыльца меня встретили бледные пристав и помощник.
Я прошел за ними в квартиру майора, и то, что увидел, оставило во мне и до сих пор неизгладимое впечатление ужаса.
Я вошел не с крыльца, а через кухню, дверь в которую приказал отворить пристав.
Ставни уже были открыты, и ясный летний день весело сверкал в чистеньких комнатах, оскверненных ужасным преступлением.
В просторной, чистой и светлой кухне ничто не указывало на преступление, но едва я дошел до порога внутренней двери, как наткнулся на первую жертву преступления.
Молодая девушка в одной сорочке лежала навзничь, раскинув руки, на самом пороге.
Вокруг ее головы стояла огромная лужа почерневшей крови, в которой комом свалялись белокурые волосы.
Застывшее лицо ее выражало ужас.
Я спросил, кто это, и мне объяснили, что эта девушка — Прасковья Хмырова, служившая у Ашморенковых в горничных второй год.
Я прошел дальше и из просторных сеней направился направо.
Комната, вероятно, была кабинетом майора, судя по письменному столу и куче «Сына Отечества», но в чернильнице не было чернил, и, видимо, эта комната служила местом сладких отдохновений майора, судя по массе трубок и довольно помятому кожаному дивану.
Я прошел в следующую комнату, спальню майора. На постели, залитой кровью, лежал огромный, полный мужчина.
Смерть застала его врасплох. Из проломленного черепа брызнувшая фонтаном кровь, перемешанная с мозгами, запятнала всю стену.
— Экий ударише! — проговорил пристав. — Какая сила!
Мы вернулись назад, перешли сени и вошли в гостиную.
Солнце ярко ударяло в окна, глупая канарейка заливалась во весь голос, и от этого картина показалась мне еще ужаснее.
Посреди пола, в одной рубашонке, раскинув руки, лежал мальчик лет тринадцати, тоже с проломленной головой.
На диване была постлана ему постель, преддиванный стол был отодвинут, на кресле лежала его одежда с форменным кадетским мундирчиком.
Удар застал его спящим, потому что подушка и белье были смочены кровью.
Но потом, вероятно, он соскочил с постели, а второй и третий удары настигли его, когда он был посредине гостиной.
Он упал и в предсмертной агонии вертелся волчком на полу, отчего вокруг него на далеком расстоянии, словно кругом, по циркулю, были разбросаны кровь и мозги…, но лицо мальчика было покойно.
Наконец, мы вошли в спальню жены майора и там нашли мирно лежавшую, как и сам майор, маленькую, полную женщину.
Вся кровать, весь пол были залиты кровью. Голова ее была также проломлена.
Мой Юдзелевич тут же, в гостиной, на стуле, нашел и орудие преступления.
Это был обыкновенный гладильный утюг, снятый с полки, весом фунта в четыре.
Острый конец его был покрыт толстым слоем запекшейся крови и целым пучком налипших волос…
Убийство, несомненно, произведено было с целью грабежа.
Ящики стола в кабинете — майора были выдвинуты и перерыты, яшики комода у жены майора — тоже, буфет в столовой, горка в гостиной и, наконец, сундук и гардероб — все было раскрыто настежь и носило следы расхищения.
Картина убийства выяснилась. Сперва был убит сам, тем более, что он находился в стороне; за ним — сама, кадет и, наконец, горничная.
Но одно обстоятельство меня приводило в недоумение.
Судя по утюгу, убийца должен был быть один, но как он мог решиться один на убийство четверых? Мне казалось это невозможным, и я решил, что действовали непременно два-три человека.
Как вошли и как скрылись преступники?
Двери в кухню оказались запертыми на крючок, парадная дверь — на ключ, но когда я стал искать этот ключ, его не оказалось.
И мне опять представилось, что убийцы, как люди свои, вошли в квартиру, а когда совершили убийство, то ушли через парадную дверь, заперев ее на ключ, который унесли с собой.
Осматривая кухню вторично, я в углу, за плитой, нашел следы тщательного омовения. Грязная, кровавая вода была слита в ведро; тут же валялась скатерть, которой убийцы потом вытирались; в тазу была мыльная вода, уже без крови.
Тем временем приехали судебные власти. Мы повторили осмотр, доктор занялся трупами, а мы начали снимать тут же допросы. Юдзелевич втерся в толпу и толкался то на дворе, то на улице, прислушиваясь к разговорам и пересудам.
На основании показаний домохозяина, прачки и отчасти дворника, жизнь майора воспроизводилась с полной подробностью.
Он был в отставке шестой год. Три года, как их сын учился в корпусе и приходил домой накануне праздников, а уходил или вечером в праздник, или на другой день рано утром. Пять лет, как дочь их вышла замуж и живет в Ковно.
Майор с женою вели жизнь замкнутую и совершенно покойную.
Они вставали в 7–8 часов и пили чай. Потом она хлопотала по хозяйству, а он читал газету и шел гулять, в два часа они обедали; после обеда спали; потом пили чай, она занималась вязаньем, шитьем, штопаньем, он же курил трубку и раскладывал пасьянс. В 9 часов они ужинали и расходились спать.
В гости к ним почти никто не ходил, они тоже, и домохозяин доставлял майору большое удовольствие, когда спускался к нему поиграть в шашки и послушать его рассказы о Севастополе.
Жили они бережливо, но не скупо, имели всего вдоволь, и домохозяин, указав на опустошенную горку, сказал, что в ней стояли чарки и стопы, лежало столовое серебро, много золотых иностранных монет, ордена и три пары золотых часов.
Держали они двух прислуг, но в последние дни рассчитали кухарку Анфису за ее грубость.
А кухарка Анфиса была женой раньше служившего в этом доме в дворниках крестьянина Петрова.
Водовоз показал, что поставлял воду в течение пяти лет — всегда к 6 часам, и никогда не было, чтобы в это время прислуга спала. Булочник показал то же, молочник — то же.
Что касается прачки, она объяснила, что, пользуясь праздником, хотела узнать у барыни, когда она накажет ей прийти на стирку.
Дворник произвел на меня почему-то сразу неприятное впечатление. Рябой, скуластый, с вострыми, прищуренными глазами, с ленивыми движениями и глуповатым лицом, он показался мне продувной бестией.
Служил он у Степанова второй год.
Я прежде всего стал спрашивать о домовых порядках.
— Порядки обыкновенные, — отвечал он, — зимой в 8 часов, а летом в 10 запираю ворота, калитку и все. Когда назначают, дежурю.
— В эту ночь ты был дежурным?
Он замялся, а потом нехотя ответил:
— Был.
— И калитку запер в 10 часов?
— Так точно…
— И никто тебя не беспокоил, и никого ты не видал?
— Никого…
— Днем уходил куда-нибудь?
— Никуда.
— И у майора никого не было?
— Никого…
— Другого выхода со двора, кроме ворот, нет?
— Нет, кругом забор.
На этом и окончился первый допрос.
К этому времени доктор составил акт осмотра.
Все жертвы, несомненно, были убиты одним и тем же орудием. Вернее всего, найденным утюгом.
Майору нанесены два удара, жене его тоже два, мальчику — три, а горничной девушке — пять, из которых каждый был смертелен.
Впечатление в городе от этого преступления было ужасное. Куда ни обернешься, к каким речам ни прислушаешься, везде только и слышишь об «убийстве в Гусевом переулке».
Гусев переулок опустел. Это факт. Все, жившие в нем, в каком-то паническом страхе поспешили оставить свои дома и квартиры.
Сам Степанов тотчас же съехал в меблированные комнаты, повесив у себя на воротах доску с надписью: «Сие место продается».
А потом многие годы петроградцы избегали Гусева переулка, как проклятого места, и только после того, как он застроился каменными громадами, память об этом преступлении начала мало-помалу сглаживаться.
Так сильно было впечатление, произведенное этим выдающимся злодейством.
Я вернулся домой, весь погруженный в размышления о преступлении. Картина убийства, как мне казалось, представлялась мне ясно.
Их было несколько. Убивал, быть может, один, а может, и двое, и трое, но грабил, несомненно, не один.
Ушли они через дверь из сеней, но куда они девались потом? Как скрылись с узлами — было неведомо, потому что калитка была на запоре, и выхода другого не было.
Очевидно, их выпустил кто-то… Но кто? И мне показалось самым прямым думать о дворнике. Плутоватая рожа, какая-то деланная ленивость, неохотные, уклончивые ответы и потом, очень странное равнодушие в ответ на беспокойные расспросы водовода, булочника, молочника, прачки…
С этими мыслями я не мог разделаться.
Часа через два мне доложили, что вернулся Юдзелевич, и я тотчас велел позвать его к себе.
С острым, красненьким носом, рыжей бородкой клином, с плутовскими глазами и рябым лицом, маленький, юркий, пронырливый, наглый, он, вероятно, был бы первостепенным мошенником, если бы судьба не толкнула его на сыскное дело, в котором он нашел свое призвание.
— Ну, что, — спросил я его, едва он притворил двери, — нашел что-нибудь?..
— «Что-нибудь» есть, — ответил он, — и, может быть, даже и «кое-что».
— Ну, что же? Говори.
— Собственно, немного, — пожал он плечами, — узнал, что у майора была Анфиса, и потом она была у дворника, и потом они ходили в портерную, и там был ее сын, и они пили…
— Анфиса? Это та, что была у них в кухарках?
— Она самая…
— Разве у нее есть сын?
— Есть сын, и зовут его Агафоном. Ему семнадцать лет, и он совсем разбойник. Учится в слесарях и пьет вместе с матерью…
— Так… Откуда же ты узнал это?
— Я узнал и то, что сам дворник Семен рано утром входил в ворота… и был, как пьяный…
Я чуть не захлопал в ладоши. Да ведь это преступники сразу налицо.
— Откуда узнал ты это?
— Откуда? Я ходил на улицу и слушал.
Одна баба говорит: это Анфиска из злости, что ее прогнали; она грозилась убить самое. А тут ввязалась другая баба: я, говорит, ее вчерась видела ввечеру пьяную. Тут мужчина какой-то: я ее, говорит, с дворником видел в портерной. А портерных — две только поблизости. Одна — насупротив, другая — на Лиговке. Я туда, прямо на Лиговку. А там только и разговору, что об убийстве. Я спросил себе пиво… и только слушаю. Тут все и узнал.
Не прошло и четырех часов, как мы напали уже на след.
— Ну, вот что, — сказал я ему, — делать дело, так уж сразу. Прежде всего разыщи эту Анфису с Агафоном и узнай о них все в квартале, а потом бери их — и сюда. А затем надо забрать и дворника. Как их сюда доставишь, опять назад по их квартирам и обыск у них произведи! Пока я их допрошу, ты отыщи, что надо. Главное, по горячему следу!..
Он поклонился мне и моментально скрылся. Теперь я уже был покоен за исход дела. Завтра, много послезавтра, я передам преступников следователю, так как ни одной минуты не сомневался, что убийцы и грабители уже в моих руках.
Юдзелевич быстро и ловко взялся за дело.
Прежде всего, заехав в квартал и захватив с собой полицейских, он арестовал дворника Семена Остапова и опечатал его помещение.
Дворника препроводил ко мне, а сам пустился на поиски Анфисы с сыном. Фамилия их была Петровы.
Муж Анфисы служил раньше дворником в злополучном доме Степанова, потом уехал один в деревню и там остался, а Анфиса сначала работала поденно, потом поступила кухаркой к убитым, а потом снова пошла на поденную работу.
Юдзелевич зашел сперва в мелочную лавку, эту лучшую справочную контору, а затем в портерную, и узнал адрес Анфисы и ее сына. Они, оказывается, жили на Песках, на Болотной улице.
Он отправился в квартал.
Узнав про обстоятельства дела, в участке сообщили приставу.
— Убили?! — воскликнул пристав, когда Юдзелевич обратился к нему с просьбой о помощи. — Вполне возможно! Такие канальи!..
И он тотчас дал ему на помощь двух квартальных.
Анфису Юдзелевич арестовал в прачечной на Шестилавочной (теперь Надеждинской) улице, за стиркой, а Агафошку — в слесарной мастерской Спиридонова, на третьей улице Песков.
Через четыре-пять часов они все были у меня. Я велел рассадить их по разным помещениям и ждал вечера.
Я ждал Юдзелевича.
Уже поздно, часов в 11 вечера, Юдзелевич вернулся ко мне с узелком и подробным отчетом, часть которого я уже передал выше.
Что же он нашел при обыске?
Прежде всего, у дворника Семена Остапова, обыскав все помещение со свойственным ему чутьем, он нашел на печке окровавленную на подоле рубаху…
Больше ничего, но это было немало.
Кровавые пятна, видимо, были свежи…
У тех же он нашел тонкие платки, две дорогие наволочки, а затем связку отмычек.
Я рассмотрел платки и наволочки. На них были совсем другие метки.
Белье Ашморенковых было все перемечено очень красивыми, крупными метками, которые я приказал снять, и временно, для образца, взял платок из раскрытого комода.
На найденных Юдзелевичем вещах были метки и А., и 3., и В., видимо, краденные из белья разных господ.
Но и из этих вещей при умении можно было извлечь некоторую пользу.
— Но где же все вещи?
Юдзелевич пожал плечами.
— Они имели время от каких-нибудь двух часов ночи. Может, все продали. Я буду искать.
— Тогда где деньги?
— Деньги можно зарыть в землю. Разве их найдешь так скоро? Действительно, это все бывало, и бывало часто.
— Ну, будем их допрашивать, — сказал я, — веди мне первым этого Агафошку!
Юдзелевич вышел, а я приготовился к допросу.
В кабинет ввели Агафошку.
Я остался с глазу на глаз с одним из предполагаемых убийц, обагрившим свои руки кровью четырех жертв.
Я впился в него взором. Передо мной стоял почти юноша, высокий, худощавый, в засаленной куртке-блузе мастерового. Несмотря на столь молодой возраст, лицо его уже носило отпечаток бурно проведенного времени.
— Скажи, Агафон, ты уже судился за кражу?
— Судиться судился, а только я невиновен был в той покраже. Зря, обычно на меня взвели. Меня оправдали.
— Так. Ну, а зачем ты вмешался в дело убийства в Гусевом переулке? — быстро спросил я, желая поймать его врасплох, огорошить неожиданным вопросом.
— Напрасно это говорить изволите, — спокойно ответил он. — В убийстве этом я ни сном ни духом не повинен.
— Но если ты и не убивал, так зато ты наверное должен знать, кто именно убил.
— А откуда я это знать могу? — с дерзкой улыбкой ответил он.
— Разве ты живешь отдельно от матери? Ведь вы вместе пьянствуете.
— А она тут при чем? — спросил он, глядя мне прямо в глаза.
— Как при чем? Да ведь она уже созналась в том, что убийство в Гусевом переулке произошло при ее участии, — быстро выпалил я.
Агафон побледнел. Я подметил, как в его глазах вспыхнул злобный огонек.
— Вы… вы вот что, ваше превосходительство… — начал он прерывистым голосом. — Вы… того… пытать пытайте, а только сказочки да басни напрасно сочиняете. Этим вы меня не подденете, потому правого человека в убийцу не обратите. Как же это она могла вам сказать, что она убивала, когда она не убивала? Она, хошь и пьяница, а только не душегубка.
Он закашлялся. Я, признаюсь, чувствовал себя не совсем ловко. Этот взрыв сыновнего негодования за честь своей матери, которую он в то же время называет чуть не позорным именем, меня поразил.
— Твоя зашита матери очень похвальна, Агафон!.. — начал я после паузы. — Но ты вот что скажи, где ты находился в ночь убийства в Гусевом переулке? Ведь ты не станешь отрицать, что тебя этой ночью дома не было?
— Действительно, я не ночевал дома.
— Где же ты был?
— У Маньки, моей полюбовницы. Всю ночь у ней провел…
Я нажал звонок.
— Позовите Юдзелевича! — приказал я надзирателю. Через секунду явился юркий Юдзелевич.
— Где же живет твоя Манька? — спросил я Агафона. Он дал подробный адрес.
— Немедленно поезжайте к ней, — тихо обратился я к агенту, — и узнайте, правда ли, что Агафон в ночь убийства ночевал у нее. Словом, все выспросите.
Я отпустил Агафошку, приказав строго следить за тем, чтобы он не мог ни на секунду видеться с другими задержанными.
— Приведите Анфису Петрову!
Это была юркая, бойкая баба с отталкивающей наружностью. Резкие движения, грубый, визгливый голос, — типичная представительница пьяниц-поденщиц.
Она, войдя, истово перекрестилась и уставилась на меня круглыми, воспаленными глазами.
— Ну, Анфиса, ты свое обещание, стало быть, исполнила? — мягко обратился я к ней.
— Какое такое обещание? — визгливо спросила она, даже заколыхавшись вся.
— Будто не знаешь? А вот барыню, майоршу, убила за то, что она тебе 60 копеек недодала. Только вы заодно, должно быть, и еще трех человек уложили, да и вещей награбили…
Анфиса задрожала, затряслась и быстро-быстро заговорила, вернее заголосила чисто по-бабьи, точно деревенская плакальщица:
— Вот те Бог, господин енерал, не виновна я. Не убивала я их, душенек ангельских, не убивала. Зря, я ведь только в сердцах тогда говорила: «У-у, сквалыга, убить бы тебя надо, потому не отнимай от бедного человека грошей его трудовых». Зла уж я больно была на госпожу майоршу. Обсчитала она меня, горемычную.
Тонко, со всевозможными уловками, я стал «пытать» ее о страшном убийстве в Гусевом переулке. Я задавал ей массу вопросов, которыми, как я был убежден, я должен был припереть ее к стене.
Был второй час в начале.
Долгим, упорным допросом была утомлена Анфиса, был утомлен и я.
Увы! Как я ни бился, мне не удалось сбить эту бабу. Она упорно, с полнейшим спокойствием отвечала на все мои вопросы.
— Я сейчас покажу тебе одну игрушку, — сказал я ей.
И, быстро встав и взяв утюг, которым были убиты жертвы, я подошел к ней вплотную, протянув к ее лицу утюг.
— Смотри… видишь — запекшаяся кровь… Он весь в крови… Видишь эти волосы, прилипшие к утюгу?
Однако и это не произвело желаемого эффекта. Анфиса при виде страшного утюга только всплеснула руками и сказала:
— Ах, изверги, чем кровь христианскую пролили!
Я велел увести Анфису. Вернувшийся Юдзелевич сообщил, что указанную Агафошкой Маньку он разыскал, что она — полушвейка, полупроститутка и что она показала, что Агафошка у нее действительно ночевал. Он ушел от нее около 9 ч. утра.
Последним я допросил дворника, Семена Остапова.
Он и на допросе, стоя передо мной в этот ночной час, не изменил своих ленивых движений, своего пассивно-равнодушного вида.
Он, подобно Анфисе и Агафону, упорно отрицал какое-либо участие в этой мрачной, кровавой трагедии. Он говорил то же, что и на предварительном опросе: что в эту ночь убийства он был дежурным, никакого подозрительного шума, криков или чего подобного не слыхал, никого из подозрительных субъектов в ворота дома не впускал и не выпускал.
— А куда ты сам выходил поутру? — спросил я его.
— По дворницким обязанностям… Осмотрел, все ли в порядке перед домом…
— А больше нигде не был?
— Был-с… В портерную заходил… Только я скоро вернулся обратно…
Как я ни сбивал его — ничего не выходило.
— А это что? — быстро спросил я, протягивая ему рубаху, найденную у него Юдзелевичем, на подоле которой были заметны следы крови.
— Это-с? Рубаха моя, — невозмутимо ответил он.
— Твоя?.. Отлично. Ну, а кровь-то почему на подоле ее?
— Я палец днем обрезал. Топором дверь в дворницкой поправлял, им и хватил по пальцу. Кровь с пальца о рубаху вытер, а потом рубаху скинул, чистую надел.
— Покажи руку.
Он протянул мне свою заскорузлую, мозолистую руку. На указательном пальце левой руки виделся действительно глубокий порез.
Я впился в него глазами… Не даст ли хоть он ключ к разгадке мрачной трагедии? Увы, нет. Если бы орудием убийства был топор, нож, даже острая стамеска, порез этот был бы подозрителен. Но ведь семья майора и горничная убиты утюгом, о который нельзя обрезаться. Это и не следы укуса, возможного в состоянии самообороны со стороны какой-либо из жертв страшного убийства. К таким никчемным результатам привел меня допрос трех арестованных лиц.
Прошел день, два, три, неделя. Успехи самого тщательного следствия не подвигались ни на шаг. Таинственная завеса над кровавой драмой не поднималась. Я терял голову.
Подозреваемые в убийстве Анфиса, ее сын и дворник Остапов содержались в одиночных камерах дома предварительного заключения.
Я допрашивал их поодиночке и вместе чуть не ежедневно; я устраивал между ними очные ставки — все напрасно! Ни малейшего несогласия в показаниях их. И вместе, и порознь, и на очных ставках они говорили одно и то же…
Прошло около года. Шутка сказать: целый год со дня кровавой ночи в Гусевом переулке! Дом Степанова еще не был им продан, все так же красовалась вывеска «Сие место продается», но он стоял никем теперь не обитаемый, грустный, тоскливый, мрачный. И квартира несчастного майора, в которой разыгралась душу леденящая трагедия, глядела своими потемневшими, запыленными окнами на пустынный двор. Кровь, пролитая в этом доме, казалось, наложила на него какую-то неизгладимо-страшную печать.
Ночью обитатели этого района избегали проходить по Гусеву переулку. Суеверный страх гнал их оттуда.
Анфиса, Агафоша, сын ее и дворник Остапов были преданы суду. Суд, однако, в силу слишком шатких улик признал их невиновными, и все они были освобождены.
Убийца или убийцы, следовательно, гуляли на свободе.
Это дело не давало мне покоя. Я поклялся, что разыщу их во что бы то ни стало. Прошел, как я уже сказал, год. И вот, вскоре по прошествии его, случилось нечто весьма важное, наведшее меня на след таинственного злодея.
Однажды тот же юркий Юдзелевич вбежал ко мне сильно взволнованный и прерывистым голосом прокричал:
— Нашел! Почти нашел!..
— Кого? О чем, о ком ты? — спросил я, раздосадованный.
— Убийцу… в Гусевом переулке, — бормотал он.
— Ты рехнулся или всерьез говоришь?
— Как нельзя серьезнее.
И он, торопясь, давясь словами, рассказал мне следующее: утром он находился в одном из грязных трактиров, выслеживая кого-то. Неподалеку от его столика уселась компания парней, один из которых начал рассказывать о необыкновенном счастье, которое привалило его односельчанке, крестьянке-солдатке Новгородской губернии Дарье Соколовой.
«Слышь, братцы, год тому назад вернулась из Питера к нам в деревню эта самая Дарья. Спервоначала служила она горничной у какого-то майора, а потом, родив от своего мужа-солдата ребенка, пошла в мамки к полковнику. Отошедши, значит, от него, когда сыночка евойного выкормила, и припожаловала к нам в деревню. Дарья привезла много добра. Только сначала все хоронила его, не показывала. А тут вдруг, с месяц назад, смотрим, у мужа ее часы золотые появились. Слышь, братец, золотые! Стали мы его поздравлять, а он смеется да и говорит: „Полковник ее за выкормку сына важно наградил“».
— Ну, ну, что дальше? — быстро спросил я Юдзелевича.
— А дальше я подсел к сей компании, спросил полдюжины пива, стал угошать их и выспросил у рассказчика-парня все об этой Дарье: кто она, где живет, теперь и т. д. Тот все мне как на ладошке выложил. Вот-с, не угодно ли: я все записал.
— Ну, на этот раз — ты и впрямь молодец! — радостно сказал я ему. — Теперь вот что: ты и Козлов отправляйтесь немедленно туда, в деревню Халынью Новгородской губернии, и арестуйте эту красавицу Дашеньку и еще кого, если нужно, и доставьте сюда.
Приехав поздно ночью в деревню, они переночевали на местном постоялом дворе; утром, чуть свет, бросились к становому приставу, представились ему, рассказали, в чем дело, и попросили его, чтобы урядник, сотский и десятский были, на всякий случай, наготове. Затем обратно вернулись в Халынью и направились к дому, где жила Дарья Соколова.
От урядника и сотского было узнано, что мужа ее нет, что он в Новгороде, в казармах.
Агентов встретила сама Дарья — красивая, молодая женщина с холодным, бесстрастным лицом. Полная, рослая, сильная. Красивая, большая, упругая грудь. Широкие бедра, смелая, уверенная походка.
Юдзелевич любезно поклонился деревенской красавице. Та улыбнулась, оскаля белые, ровные зубы.
— Позвольте, красавица, к вам в гости зайти? — начал он.
— А чего вам надобно от меня? — не без кокетства спросила она.
— Поклон мы вам из Питера привезли.
— Поклон? Скажи, пожалуйста, от кого это?
Юдзелевич свистнул. Из-за соседних изб появились сотский, десятский и урядник.
— От кого? От майора Ашморенкова с женой и с сыном… и от горничной их, Паши! — быстро сказал агент.
Дарья Соколова вскрикнула, смертельно побледнела и схватилась обеими руками за сердце.
Непередаваемый ужас засветился в ее широко раскрытых глазах. На минуту на нее нашел как бы столбняк. Потом вдруг сразу она опрометью бросилась в избу.
Они, тоже бегом, устремились за ней.
Она стояла у печи, порывисто дыша и отирая руками крупные капли холодного пота. Губы ее шевелились, точно она читала молитву или хотела что-то сказать страшным «гостям».
— Арестуйте ее! — приказал сельским властям агент.
Она взвизгнула и, когда те пошли к ней с полотенцами в руках, чтобы связать, стала отчаянно бороться, схватив с окна большой нож.
Необычайная, совсем неженская сила сказалась в этой борьбе. Она отшвырнула от себя сотского, высокого, ражего детину, точно ребенка.
— Эх, здоровая баба! — воскликнул тот, сконфуженный. Наконец она была связана.
Как раз в эту минуту в избу вошел становой пристав.
Начался допрос и обыск. Первый не привел ни к чему: лихая «кормилица» упорно запиралась. Зато обыск дал блестящие результаты: в сундуке были найдены деньги, несколько процентных билетов, двое золотых часов, масса серебряных вещей.
В тот же вечер она, сопровождаемая агентами и полицейским офицером местной жандармерии, была отправлена в Петроград.
Когда Дарья предстала передо мной, она была понура, бледна.
— Ну, Дарья, теперь уже нечего запираться… У тебя найдены почти все вещи убитых в Гусевом переулке. Предупреждаю тебя: если ты будешь откровенна, это смягчит твою участь. Ты убила? — сразу огорошил я ее.
— Я.
— Кто же еще тебе помогал в этом страшном деле?
— Никто. Убила их я одна.
— Одна? Ты лжешь. Неужто ты одна решилась на убийство четырех человек?
— Так ведь они спали… — пробормотала она.
И когда она сказала это «они спали»… — у меня встала с поразительной ясностью ужасная картина убийства. Эти разбитые утюгом головы, это море крови, куски мозга, этот страшный круг из крови и мозга, образовавшийся от верчения бедного мальчика по полу в мучительной, смертельной агонии.
И вспомнились мне слова доктора при виде разбитой головы майора: «Экий ударище! Какая сила!»
А этот, действительно, ударише… нанесла женшина.
— Расскажи же, как ты убила, как все это произошло.
Она несколько минут помолчала, точно собираясь с духом, потом решительно тряхнула головой и начала:
— Отошедши от полковника, потому ребеночка его уже выкормила, порешила я ехать на родину, в Новгородскую губернию. Тут зашла я к господам Ашморенковым, у которых прежде служила горничной. Это было с Троицына на Духов день. Господа приняли меня ласково, в особенности майорша. Они позволили мне переночевать.
— Скажи, — перебил я ее, — зачем ты просилась у них ночевать? Ты уже в то время решилась их убить и ограбить?
— Нет, спервоначала я этого не думала. Ночевать просилась потому, что от них до вокзала недалеко, а я решила ехать поездом рано утром. Часов в 11 вечера улеглись все спать. Легла и я. Только не спится мне… И вдруг словно что-то меня толкнуло… А что, думаю, если взять их да и ограбить? Добра у них, как я знала, немало было… В одном шкапчике сколько серебра и золота было! Стала меня мозжить мысль: ограбь да ограбь, все тогда твое будет. А как ограбить? Сейчас догадаются, кто это сделал, схватятся, погоню устроят. Куда я схоронюсь? Везде разыщут, схватят меня. И поняла я, что без того, чтобы их всех убить, дело мое не выйдет. Коли убью всех их, кто покажет на меня? Никто, окромя их, не видел, что я у них нахожусь… А я заберу добро, утром незаметно выйду из ворот и прямо на вокзал. И как только я это решила, встала я сейчас и тихонько, босая, пошла в комнаты посмотреть, спят ли они. Заглянула к майору… Прислушиваюсь… Сладко храпит! Крепко! Шмыгнула в спальню барыни… Спит и она… И барчонок спит, а во сне чему-то улыбается…
Убедившись, что все они крепко спят, вернулась я в кухню и стала думать, чем бы мне с ними порешить. Топора в кухне не оказалось, ножом боялась, потому что такого большого ножа, чтоб сразу зарезать, не находилось. Вдруг заприметила я на полке утюг чугунный… хороший такой, тяжелый. Взяла я его и, перекрестившись, пошла в комнаты. Прежде всего прокралась в комнату майора. Подошла к его изголовью, взмахнула высоко утюгом да как тресну его по голове! Охнул он только, а кровь ручьем как хлынет из головы! Батюшки! Аж лицо все кровью залило! Дрыгнул он несколько раз руками-ногами и, захрипев, вытянулся. Готов, значит. После этого вошла я в спальню майорши. Та тихо почивает, покойно. Хватила я и ее утюгом по голове, проломила голову. Кончилась и она. Тогда подошла я к барчонку. Жалко мне его убивать было, а только без этого нельзя обойтись: пропаду тогда я. Рука моя что ли затряслась, или что иное, а только ударила я его по голове не так, должно, сильно. Вскочил он, вскрикнул, кровь из головы хлешет, а он вокруг одного места так и вьется, так и вьется. Вижу: плохо дело, как бы от стона его девушка Паша не проснулась. Подбежала к нему и давай его по голове утюгом колотить. Ну, тут уж он угомонился. Преставился. Последней убила я Пашу. Та также после первого удара вскочила и бросилась бежать в комнаты. Настигла я ее у порога кухни и вторым ударом уложила на месте. После того и принялась за грабеж…
Суд приговорил убийцу-красавицу к 15 годам каторжной работы.
Из книги «40 лет среди убийц и грабителей» (Записки начальника петроградской сыскной полиции И.Д. Путилина). — К.: СП «Свенас», 1992.
7. Трагедия в Морском корпусе
Как и всегда, ровно в 4 часа дня паспортист здания Морского корпуса титулярный советник Шнейферов явился обедать в свою квартиру, находящуюся в том же здании.
Пройдя кухню, Шнейферов вошел в первую комнату. Вошел — и в ту же секунду выбежал вон, оглашая здание страшным криком:
— Убили! Зарезали!
Этот крик услышал сосед. Со всех сторон раздалось хлопанье дверей, стали появляться испуганные, недоумевающие лица.
— Кого убили? Кого зарезали? — раздалось отовсюду.
Но Шнейферову было не до того, чтобы отвечать на расспросы.
Он несся что было силы по двору к канцелярии и, вбежав туда, столкнувшись нос к носу со смотрителем здания, заговорил прерывистым от волнения голосом:
— Ради Бога… Скорей сообщите в полицию. У меня в квартире несчастье…
— Что такое? Какое несчастье?
— Сейчас вхожу… и вижу… в комнате, на полу, лежит в огромной луже крови прислуга моя, Настасья Сергеева, с воткнутым в горло ножом.
Эта роковая весть как громом поразила всех служащих Морского корпуса. Началась паника. Не растерялся только один смотритель здания. Он тотчас же помчался в полицию.
Это было 7 сентября 1887 года.
Когда мы приехали в Морской корпус, судебных властей еще не было.
— Что у вас тут случилось? — спросил я, следуя к квартире Шнейферова.
— Зверское убийство… Загадочное…
— Ого! Загадочное? Посмотрим, посмотрим.
У дверей квартиры паспортиста уже стоял городовой и виднелась кучка любопытных.
Мы вошли в кухню. В ней было все чисто прибрано, в полнейшем порядке. На плите стояли кастрюли с готовившимся кушаньем. В следующей за кухней комнате, убранной небогато, но с претензиями на комфорт, на полу лежала молодая, миловидная женщина. Голова ее была запрокинута назад, шея представляла из себя широкую алую ленту, посредине которой был воткнут большой кухонный нож.
Кровь, которая и теперь продолжала еще сочиться из огромной зиявшей раны, образовала широкую большую лужу.
Прибывший доктор стал производить наружный осмотр трупа, а мой агент Виноградов беседовал с растерянным титулярным советником-паспортистом.
— Ну-с, доктор? — начали мы.
— Убийство совершено несколько часов тому назад, приблизительно часа два, — заявил доктор. — Убийца нанес всего один удар, но зато по силе и меткости это был смертельный удар! Глубоко вонзившись, нож перерезал дыхательное горло, захватив на своем пути все важнейшие артерии, и смерть наступила мгновенно.
— Заметны следы борьбы?
— Ни малейших. Все говорит за то, что никакой борьбы между жертвой не происходило; если бы происходила борьба, такого определенно меткого удара убийце не удалось бы нанести.
Покончив с осмотром трупа, мы приступили прежде всего к опросу Шнейферова.
— Прежде всего скажите, все ли ваши веши целы?
— Нет, господа… Меня ограбили.
— Что из ваших вешей пропало?
— Во-первых — пальто, сюртук, бритвы, потом ордена Станислава и Анны 3-й степени и двести рублей наличными деньгами.
— Где находились эти веши?
— Пальто и сюртук — в спальне, там же и бритвы, а ордена и деньги — в верхнем ящике комода.
Действительно, верхний ящик комода был взломан и все вещи, находившиеся там, перерыты.
— Что вы знаете о покойной? — спросил следователь.
— Служила она у меня около году, я был очень ею доволен. Тихая, скромная, непьющая, старательная, Настасья производила отличное впечатление…
— Скажите, г. Шнейферов, убитая была — девица?
— По паспорту так значилось, а что там дальше — не знаю-с! — отрезал злополучный титулярный советник.
В эту минуту меня отозвал в сторону мой помощник Виноградов.
— А ведь мы, ваше превосходительство, убитую-то отлично знаем, — начал он тихо.
— Как так? — удивился я.
— Очень просто. Я вспомнил, что убитая Настасья Ильина Сергеева судилась дважды за кражу и была, между прочим, замешана в последний раз в деле об офаблении Квашнина-Самарина. Помните это дело? Тогда еще виновником оказался сын титулярного советника и лишенный прав Николай Митрофанов.
— Да-да, помню.
И оказалось, что этот Митрофанов находился в любовной связи с Настасьей Сергеевой.
— Голубчик, да ведь это — ценнейшие указания! — воскликнул я, обрадованный.
Подойдя к прокурору и следователю, я сказал:
— Думаю, господа, что скоро представлю вам убийцу.
— Как? Вы уж успели, через два часа после обнаружения преступления, напасть на след злодея?
Я улыбнулся.
— Скажите, г. Шнейферов, — начал я, — бывал ли кто-нибудь у убитой?
— Никого. Только за два дня до этого убийства, возвратясь со службы, я увидел у ней на кухне какого-то молодого, прилично одетого человека. На мой вопрос: кто это, она ответила, что это — ее брат.
— Отлично. Ну, а вы бы узнали по фотографической карточке этого неизвестного молодого человека?
— Наверное. Я пристально в него вгляделся, ибо, признаюсь, меня удивило его появление у убитой.
— Есть у нас, в нашем альбоме, портрет Митрофанова? — спросил я тихо Виноградова.
— Конечно.
— Так вот что, голубчик, поезжайте и сейчас же привезите его карточку.
Пока мы производили опросы и осмотры, Виноградов уже вернулся с карточкой Митрофанова.
— Ну-с, г. Шнейферов, — обратился я к нему, — взгляните на эту карточку внимательно и скажите, не этого ли человека видели вы третьего дня у убитой Насти?
Шнейферов впился глазами в карточку и почти сейчас же воскликнул:
— Да, да… Это — он, тот человек… брат.
— Увы, г. Шнеферов, не брат, а любовник, и ваша «девица по паспорту», горемычная Настасья — воровка и соучастница многих темных дел.
Бедный титулярный советник побледнел, как полотно, и с дрожью в голосе пробормотал:
— Вот-с, не ожидал… И подумать только, что они и меня убить, как барана, могли. Я ведь один…
И, истово перекрестившись, Шнейферов добавил:
— Благодарю тебя, Боже, что спас меня от руки злодеев.
Начались энергичные розыски Митрофанова.
Это был ловкий, смелый преступник, лишенный прав. Несмотря на молодость, бывший «сын титулярного советника» прошел блестящую и разнообразную воровскую школу.
Откомандированный моим помощником Винофадовым для розыска Митрофанова агент Жеребцов донес, что ему удалось напасть на след преступника.
— Каким образом?
— От некоторых лиц, знавших Митрофанова, мне удалось выведать, что у Митрофанова есть любовница, крестьянка Ксения Петровна Михайлова, которая посещает сестру свою Устинью Михайлову.
— Вы узнали, где проживает любовница Митрофанова?
— Нет, этого пока мне не удалось, но зато я узнал местожительство сестры ее Устиньи. Она живет по Малой Итальянской улице в доме N 63.
— Отлично. Это очень важно.
Когда Виноградов сообщил мне это, я призвал к себе Жеребцова.
— Вы сделайте вот что: отправляйтесь немедленно к этой Устинье и узнайте от нее адрес сестры ее Ксении. Самую Устинью пока не арестовывайте, но распорядитесь о том, чтобы над нею был учинен строгий негласный надзор. Арестовывать ее не надо потому, что важно проследить, кто будет к ней являться. Результат вашего визита к Устинье сообщите мне немедленно.
Было около двух часов дня, когда Жеребцов вместе с другим агентом сыскной полиции Проскурилом и с околоточным местного участка подошли к дому N 63 по Малой Итальянской улице.
Это был большой каменный дом, несколько мрачного вида, с множеством подъездов и большими воротами во дворе.
Жеребцов позвонил к дворнику.
Околоточный надзиратель и другой агент спрятались за выступом подъезда.
Через минуту появился дворник.
— Чего вам? — флегматично обратился он к Жеребцову, не подозревая, конечно, в нем агента.
— Скажи, любезный, живет у вас в доме Устинья Михайлова?
— Живет. В квартире N 16, у господ Ивановых, в кухарках.
— А где эта квартира?
— Да вот, во дворе, прямо. Во втором этаже.
Только что Жеребцов повернулся к тротуару, чтобы предупредить другого агента и околоточного о том, что он сейчас отправится к Устинье Михайловой, как увидел, что к воротам дома, где он стоял, подъехала извозчичья пролетка. В ней сидели мужчина и женшина.
Машинально взглянув на них, Жеребцов вдруг вздрогнул и остановился, пораженный.
Что это? Видение?
Ведь этот слезавший с пролетки мужчина — не кто иной, как Митрофанов!
В груди Жеребцова забушевала буря радости.
Жеребцов, делая вид, что читает объявление, привешенное к воротам дома, искоса, одним глазом стал следить за приехавшей парочкой.
Сунув в руку извозчика какую-то мелочь, Митрофанов вошел во двор первым. За ним последовала его спутница, молодая, красивая женщина, одетая прилично, с шелковым белым платком на голове.
Через минуту они скрылись в подъезде.
— Стой здесь на месте. Не делай ни шагу! Я — чиновник сыскной полиции! — приказал дворнику Жеребцов.
Тот вытянул руки по швам.
— Ну, господа, — сказал Жеребцов, подходя к Проскурину и оклоточному, — случилось нечто весьма примечательное: сейчас сюда приехал со своей любовницей Митрофанов.
— Да неужели? — воскликнули они оба.
— Да. Судьба нам улыбнулась. Мы сейчас сцапаем этого молодчика.
Жеребцов с лихорадочной поспешностью начал отдавать приказания.
— Этот дом не проходной? — обратился он к дворнику.
— Никак нет-с!
— Стало быть, только один вход и выход?
— Так точно!
— Ну так слушай: ты видел сейчас человека, приехавшего с женщиной на извозчике?
— Видел-с.
— Так вот, ты встанешь у подъезда, в который они вошли, и лишь только он появится, немедленно бросайся на него и сгребай его в охапку. На помошь тебе подоспеет городовой, околоточный — словом, все мы, которые будем находиться у ворот. Дожидай моего свистка: как только свистну, бросайся на этого человека.
— Слушаюсь, — браво ответил дворник.
Затем, поставив у ворот городового, околоточного и агента Проскурило, Жеребцов сам перешел на другую сторону улицы, как раз против ворот этого дома, и занял такую удобную «позицию», с которой ему было отлично видно всех, выходящих из подъезда внутри двора.
Западня была устроена. Оставалось только ждать.
Прошло минут семь-восемь.
Из подъезда вышла в сером большом платке женщина.
«Ага! Та самая красотка, которая приехала с Митрофановым, — пронеслось в голове Жеребцова. — Куда это она направляется?»
И Жеребиов впился в нее взором. Он увидел, как она, быстро пройдя двором и выйдя из ворот дома, вдруг вздрогнула и даже сделала несколько шагов назад, точно собираясь вернуться обратно.
«Городового увидела… Ну, конечно, так и есть… Побледнела… смутилась… не знает, что ей делать… Вернется? Ага, нет… оглядывается по сторонам… идет в лавочку мелочную…» — шептал про себя Жеребцов.
«Интересно, однако, знать, что он теперь предпримет? Без сомнения, она сообщит ему о присутствии полиции».
Женщина вышла из лавки, держа в руках коробку с папиросами. Она, как и сначала, стала тревожно оглядываться по сторонам.
«Учуяли, голубчики!» — продолжал свои размышления Жеребцов.
Женщина быстро-быстро вошла в ворота и почти бегом бросилась к подъезду.
«А схватка, пожалуй, выйдет жаркой. Митрофанов не такой человек, кажется, чтобы легко отдался в руки полиции. Надо держать ухо востро… Но интересно знать, как он вывернется из засады?»
Потянулись минуты, казавшиеся часами.
Жеребцов не сводил глаз с подъезда, около которого застыл в выжидательной позе бравый дворник. У ворот, тихо переговариваясь, стояли агент и околоточный. Городовой переминался с ноги на ногу.
И вдруг в подъезде опять появилась та же женшина, но на этот раз уж не в платке, а в той же драповой кофточке и в том же белом шелковом платке, в котором приехала сюда.
«Ну-ну, посмотрим, что дальше будет, что они надумали», — шептал Жеребцов, следя за таинственной женщиной.
А она шла, низко опустив голову, точно боялась глядеть по сторонам. Выйдя из ворот, повернула направо и пошла скорым шагом.
Околоточный и агент сделали Жеребцову знак, как бы спрашивая, не надо ли догнать, остановить уходившую женщину. Жеребцов отрицательно покачал головой.
Минут через двадцать к воротам дома подъехала невзрачная карета.
Кучер осадил лошадей. Распахнулась каретная дверца, и из кареты быстро выскочила та же самая таинственная незнакомка.
«Вот как! Теперь уж в карете красотка пожаловала… Гм… Положительно это начинает становиться интересным».
Лишь только женшина скрылась в подъезде, Жеребцов в одну минуту подбежал к карете и быстро спросил кучера:
— Куда нанят?
— В барачную больницу, отвезти больную женщиу, — ответил кучер.
— Господа, будьте наготове! — тихо шепнул Жеребцов. Затем, сделав знак рукой дворнику, на что тот молодцевато выпрямился, он сам встал около кареты.
Кучер невозмутимо восседал на козлах.
Прошло несколько томительных минут ожидания.
Вдруг Жеребцов вздрогнул и выпрямился.
Двери подъезда распахнулись, и в нем появились… две женщины. Одна из них была та, которая приехала с Митрофановым, другая — очень высокого роста, одетая в черное платье, бурнус и укутанная черным платком.
Лица высокой «черной» женщины не было видно.
На лицах всех участников облавы выразилось сильнейшее недоумение. Они ожидали выхода Митрофанова с любовницей, а тут вдруг две женщины.
Агент Проскурило и околоточный надзиратель быстро взглянули на Жеребцова, спрашивая взором, что же теперь им делать.
Взглянули… и поразились еще более. Искренняя радость залила лицо Жеребцова. Момент — и он, подав условленный знак дворнику, устремился сам к вышедшим женщинам.
Дворник, получивший от Жеребцова приказ схватить мужчину, теперь, при виде женщин, по-видимому, совсем растерялся. Он пропустил их спокойно мимо себя.
Тогда Жеребцов, заметив недоумение и замешательство своих помощников, первый подскочил к высокой черной женщине, схватил ее за горло и крикнул:
— Хватайте ее! Хватайте Митрофанова!
Быстрее молнии дворник и околоточный надзиратель схватили сзади, почти в охапку, мрачную черную фигуру.
Та резким движением и со страшной силой успела выдернуть правую руку, которую быстро опустила за пазуху и стала что-то там шарить.
— Врешь… не дам… не вывернешься… — вылетало у бравого лворника, боровшегося с черной фигурой.
И когда руки были скручены, вопль разъяренного бешенства огласил двор:
— Э-эх, попался!!
— Ну, Митрофанов, — начал Жеребцов, — довольно маскарада! Вы видите, что, несмотря на ваше чудесное превращение в женщину, вы узнаны. Поэтому бросьте сопротивление. Оно вас не спасет.
Любовница Митрофанова от испуга и волнения едва держалась на ногах и близка была к обмороку.
Через пять минут они уже ехали в управление сыскной полиции в той же карете, которую наняли сами.
Я беседовал с моим помощником Виноградовым, когда вошедший Жеребцов сообщил нам радостно и ликующе: «Митрофанов здесь!»
— Ловко! — вырвалось у меня.
— Здравствуйте, Митрофанов, — начал Виноградов, подходя к тому. — Мы ведь с вами старые знакомые.
Задержание преступника (рис. конца XIX в.).
— Действительно, — послышался спокойный, ровный голос Митрофанова, — я имел несчастье здесь бывать. Но тогда я знал, за что и почему меня брали и привозили сюда. А теперь — я недоумеваю. Я не совершил никакого преступления.
— В самом деле? — насмешливо обратился я к нему. — Значит, вы не сознаетесь, что убили Настасью Сергееву и обокрали ее хозяина Шнейферова?
— Я не могу сознаться в том, чего не совершил.
— Так-так… Ну, а зачем же на тебе, голубчик, это странное, не свойственное твоему полу одеяние? Зачем ты в бабу перерядился? Кажись, теперь не масленица, не святки.
— Так, просто… Подурачиться хотелось…
— Уведите его! — приказал я.
Когда он ушел, я сказал Виноградову:
— Мне кажется, что нам выгоднее прежде допросить его любовницу… Так как их схватили почти врасплох, они не имели возможности подробно сговориться друг с другом.
— Совершенно верно.
— Введите женшину! — приказал я.
— Знакома ты с Митрофановым?
— Знакома, — ответила арестованная Ксения Михайлова.
— Ты с ним находишься в любовной связи?
— Да, — тихо проронила она.
— Ну, рассказывай, как ты познакомилась с ним, и потом все вообще, что тебе известно о нем.
Рассказ ее сводился к следующему.
Около 12 лет тому назад, будучи еще девочкою, она более полугода жила в качестве прислуги у родителей Митрофанова, затем, уйдя от них, потеряла Митрофанова из виду. В прошлом году, арестованная в Литейной части по обвинению в краже вещей у гг. Гончаровых, в конторе смотрителя встретилась с доставленным для содержания в Литейную часть Николаем Митрофановым. Встреча была радостная и трогательная: вор и воровка умильно вспоминали о заре туманной юности.
Содержась в той же части около двух месяцев, она часто встречалась с Митрофановым.
Но вот ее оттуда перевели в тюрьму; окончив 19 марта срок заключения, она была выпушена и оставлена на жительство в Петрограде.
«Вышла я из тюрьмы и сильно стала тосковать по Митрофанове… Узнала я, что он все еще в Литейной части содержится. Вскоре получила я от него открытку, в которой он просил меня навещать его раза четыре в месяц. Обрадовалась я, поспешила к своему ненаглядному. Стал он мне тут говорить, что скоро вышлют его из столицы. „Тяжко, — говорит он, — с тобой мне разлучиться, Ксюша. Люблю я тебя, вот как!“ Заплакала я да и говорю: „А зачем нам разлучаться? Куда тебя гонят, туда и я пойду за тобой. И мне без тебя жизнь не в жизнь“».
Наступил конец августа. Отбыв срок заключения, Митрофанов, приговоренный к административной высылке, был отправлен этапным порядком в Лодейное Поле Олонецкой губернии.
Оставив своей сестре Устинье Михайловой свой сундук и чемодан Митрофанова с его вещами, она 27 августа отправилась вслед за Митрофановым в Лодейное Поле, но, не доезжая этого места, на станции Сермус встретила Митрофанова, уже возвращавшегося в Петроград.
«Приехав в столицу, — продолжала свой рассказ Михайлова, — мы направились на Петроградскую сторону, в какую-то гостиницу, где пробыли три или четыре ночи, из этой гостиницы перебрались в другую, где пробыли до утра 7 сентября. Там мы только ночевали, а день проводили в прогулках и посещениях знакомых Митрофанова, которых я не знала. В понедельник, 7 сентября, я условилась с ним, что в этот день мы переедем в комнату к знакомой Пелагее Федоровой, содержащей на Песках квартиру.
В 7 ч вечера переехала я с нашими вещами туда и стала поджидать своего возлюбленного. Он, однако, явился только утром на следующий день.
— Где ты был? — спросила я его.
— У знакомых, — ответил он».
Далее Михайлова рассказала, что в этот же день они поехали в Шлиссельбург, где, по словам Митрофанова, ему надо было повидать свою бабушку, чтобы перехватить у ней денег. Однако никакой бабушки он не видел; гуляли, угощались, ночевали в гостинице, а утром, возвратившись в Петроград, прямо с вокзала поехали к Устинье Михайловой, где и были схвачены.
— Скажи, — спросил я, — отчего Митрофанов оказался переодетым?
— Я пошла покупать ему папиросы. Только что вышла из ворот, глядь — городовой, околоточный. Меня точно кольнуло что. Уже не за ним ли, думаю? Пришла я, а он сидит и мирно пьет кофе, которым угощала моя сестра. Так и так, говорю ему тихо, полиция стоит у ворот. Он побледнел и говорит мне: а ведь это меня выслеживают, потому что я убежал с этапа. Что делать? Стал он думать и придумал переодеться и под видом женщины проскользнуть мимо полиции. Одела я его в платье сестры моей, обещаясь ей вернуть ее вещи в тот же день, и побежала за каретой. Ну, а дальше вы и без меня знаете! — почти зло выкрикнула Михайлова.
И сейчас же заплакала.
Перед нами стояла женщина, безумно, по-видимому, любящая этого закоренелого злодея.
— Скажи, Михайлова, были у него деньги, видела ты их?..
— Были… Но нельзя сказать, чтоб большие… где три, где два рубля платил он… Но деньгами не швырялся…
Отпустив Михайлову, я вечером позвал Жеребцова.
— Ну, что, узнали что-нибудь?
— Я сейчас производил обыск у Устиньи Михайловой. Буквально ничего подозрительного! Она показала, что Митрофанова видела у себя впервые, что ее сестра, арестованная Ксения, представила его ей как жениха.
— Ну-с, а дальше где вы были?
— У Пелагеи Федоровой, квартирной хозяйки, у которой Михайлова сняла комнату. Муж ее сообщил, что на другой день по обнаружении убийства в Морском корпусе явился Митрофанов к своей любовнице, Михайловой, поселившейся у них утром, часов в 11. Вскоре он ушел, а вернулся уже в новом пальто, костюме, хвалился своими обновками; потом Митрофанов и Михайлова уехали, и с тех пор он, Федоров, больше их уже не видел.
— Вы говорите: Федоров? — спросил вошедший Виноградов. — Позвольте, это тоже наш знакомый: он судился один раз за кражу и находится в тесной дружбе с Митрофановым.
— Вы произвели обыск вещей Михайловой и квартирной хозяйки?
— Как же… Среди массы малоподозрительных вешей я обратил внимание на жилетку, принадлежащую Митрофанову. На ней, с правой стороны, между первой и второй пуговицами, ясно бросается в глаза небольшое кровяное пятно. Все вещи я распорядился доставить сюда.
Теперь мне предстояло самое главное: допрос Митрофанова. Я знал, что это будет труднейший из допросов.
Сын хотя и незначительного, но все же чиновника, он получил кой-какое образование, дополнив его верхушками разных знаний, схватывать которые он был великим мастером. Не сбейся он с пути, из него выработался бы дельный, умный службист.
Фотографирование преступника (рис. конца XIX в.).
И вот один, в тиши своего кабинета, я принялся обдумывать план допроса.
Наконец я остановился на одном плане. Я позвонил и приказал привести Митрофанова.
На этот раз Митрофанов предстал предо мною уже не женщиной атлетического роста, а высоким, широкоплечим, красивым мужчиной, одетым чисто, почти франтовато. Он вежливо поклонился.
— Ну, Митрофанов, — начал я после продолжительной паузы, — что и как мы будем с вами говорить?
— А, право, не знаю, ваше превосходительство, это зависит от вас, — ответил он.
Я подметил в его глазах вдруг вспыхнувший огонек насмешки.
— Нет, Митрофанов, не от одного меня это зависит, а также и от вас.
— Как так?
— Очень просто. О чем говорить… Ну, разумеется, мы будем говорить об убийстве Сергеевой. Теперь другой вопрос: как говорить. Вот это-то и зависит от вас.
— А именно?
— Мы можем говорить и очень кратко, и очень долго, продолжительно. Во втором случае — вы отнимете и от себя, и от меня несколько часов сна, в первом случае — все будет окончено в несколько минут.
Я рассмеялся. Улыбнулся и он.
— Что же вы выбираете?
— Конечно, последнее. Я очень устал. Всю эту ночь я не спал.
— Отлично Итак, в двух-трех словах расскажите, как вы убили Сергееву и ограбили несчастного титулярного советника Шнейферова? — быстро задал я ему вопрос.
Ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Это… это слишком уж скоропалительно даже и для вас, — ответил он, улыбаясь углами губ.
— Вот что… Значит, вы не убивали? Не ограбили? Ах, это скучно, Митрофанов…
— Покорнейше благодарю… Вам скучно, что я не убивал никого и не ограбил, и для того, чтобы вам было… веселее, я должен убить Сергееву и ограбить ее хозяина Шнейферова?..
— Слушайте, Митрофанов, бросьте вы бесполезное запирательство. Вы сами понимаете, вам не отвертеться. Против вас — тьма явных, неоспоримых улик. За два дня до совершения убийства вы приходили к убитой Сергеевой, вашей бывшей любовнице, с которой вы вместе фигурировали в деле Квашнина. Сергеева вас представила своему хозяину, Шнейферову, как брата. Стало быть, факт налицо: вы были в квартире, где совершено преступление. Затем, на другой день после убийства Сергеевой и ограбления ее хозяина, у вас вдруг, неизвестно откуда, появились деньги. Вы покупаете новый костюм, пальто, часы, тратитесь на прогулки с вашей любовницей. Наконец, когда вы узнаете о присутствии полиции у ворот дома, вы устраиваете чисто маскарадное переодевание. Если к этим уликам добавить ваш «послужной список», в котором значится судимость за три кражи, то, вы понимаете сами, спасения вам нет.
Митрофанов молчал, опустив голову, видимо, что-то обдумывая.
— Итак, я вас обвиняю в убийстве Сергеевой с целью ограбления титулярного советника Шнейферова.
Едва я это сказал, как Митрофанов порывисто выпрямился. Руки тряслись. Лицо смертельно побледнело. Глаза расширились, и в них засветилось выражение гнева, тоски и отчаяния.
— Только не с целью ограбления! Только не с целью ограбления! — почти прокричал он. — Да, я убил мою бывшую любовницу Настасью Ильину Сергееву.
— И ограбили…
— Да нет же, нет, не ограбил, а взял потом, убив ее, веши и деньги этого… чиновника…
— Не все ли это равно, Митрофанов?
— Нет-нет, вы меня не понимаете… — бессвязно вылетело из его побелевших губ. — Я убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Понимаете? Так и пишите.
Я понимал: он, как умный и искушенный в криминальных делах и вопросах, отлично знал квалификацию преступлений. Он сообразил, что убийство в состоянии запальчивости и раздражения наказуется несравненно мягче, нежели убийство с целью ограбления.
— Ну, успокойтесь, Митрофанов!.. Если это действительно было так, суд примет это во внимание… Вы расскажите мне, как это случилось.
— С ней… с убитой мною Сергеевой познакомился я в апреле. Скоро мы и сошлись с нею. Полюбился ли я ей сильно — не знаю. А она мне действительно очень пришлась по сердцу. Недолго, однако, ворковали да любились мы: попался я в деле Квашнина-Самарина, да и она тоже. На дознании она все старания употребляла, чтобы выпутаться, даже меня не шадила, оговаривала. Это я, конечно, понимал. Страшило ее заключение, позор… Что же, всякий человек сам себя больше любит. Забрали меня, посадили. Она выпуталась. До 5 сентября не видался я с ней, хотя несколько раз писал ей, как из дома предварительного заключения, так и из части, где отбывал наказание. В этих письмах, — может, вы в ее вещах их и найдете — я умолял ее навестить меня, вспомнить меня, вспоминал наше прошлое, нашу любовь, наши ночи, полные страсти, поцелуев, объятий. Во имя хотя бы этого прошлого я звал ее к себе. Но ни на одно письмо я не получил от нее ответа, и она сама ни разу не пришла ко мне. Потянулись дни, скучные, унылые. В один из таких дней встретился я в части с Ксенией Михайловой и сошелся с ней. Когда самовольно вернулся из Лодейного Поля, запала мне в голову мысль повидать Сергееву. И так эта мысль меня охватила, что никак не мог я ее от себя отогнать. Хотелось мне ее повидать, главным образом для того, чтобы от нее самой узнать, справедливы ли слухи, доходившие до меня, будто у ней от меня родился ребенок. Потом хотел ей сказать, что она может явиться за получением вещей по делу Квашнина-Самарина, признанных судом подлежащими возврату ей.
Явился я к ней 5 сентября. Это первое наше свидание было довольно дружелюбное. Она встретила меня приветливо, почти ласково.
Стал я ее стыдить, что она ни разу меня не навестила; она сначала говорила, что ей это было неудобно, а потом заметила: «На что я тебе там нужна была? У тебя ведь там новая подружка нашлась. С ней, небось, миловался…» Я ей резко ответил, что это случилось позже и случилось только именно потому, что она бросила меня в такую тяжелую минуту жизни. Разговор об этом мы прекратили. Она угостила меня, а затем, когда пришел ее хозяин, представила меня за брата. На прощанье она мне шепнула: «Что ж, приходи во вторник…»! Вместо вторника я пошел к ней в понедельник. Это было 7 сентября. Сначала разговорились мы мирно. Потом мало-помалу Сергеева начала придираться ко мне. «Шел бы, — говорит, — к своей потаскухе» Как услышал я это, вскочил и говорю ей: «Как ты смеешь так называть ее!» — «А как же ее величать прикажешь, коли она — публичная девка?» — «А ты — кто? Ты — честная! — закричал я. — Она, эта „публичная девка“, во сто раз чище и лучше тебя. Она меня полюбила там, в тюрьме, она всем для меня жертвовала, она не покидала меня, как покинула ты — честная, чистая негодяйка! Когда меня выслали, она добровольно решилась последовать за мною. И ты осмеливаешься так ее поносить?..»
Кричу и чувствую, злоба к сердцу подкатывает. Все-все вспомнил я в эту минуту, ненависть проснулась во мне к этой женщине, которая так равнодушно отнеслась к отцу своего ребенка. «Молчи, — кричу я ей, — а не то вот этим ножом тебя зарежу!» Схватил я нож с плиты и показываю его ей. Смотрю, подходит она ко мне, побледнела от злобы, усмехается криво и насмешливо говорит: «Что, зарезать меня хочешь? Ха-ха-ха! Ой, не боюсь: не зарежешь, Коленька, не зарежешь! Зарезать потруднее будет, чем красть или с острожными шкурами путаться… А ты вот что: если орать желаешь, так ступай из кухни в комнаты. Там ори на здоровье, сколько хочешь, а здесь этого нельзя, здесь, голубчик, жильцы другие услышат».
И пошла первая в комнаты. Пошел за ней и я. «Молчи, — говорю, — Настя, лучше молчи! Не вводи в грех меня, потому добром это у нас не кончится, боюсь я себя, крови своей боюсь, зальет она мне глаза, а тогда зверем буду. Слышишь?»
А она, точно назло, еще пуще на Ксению нападать стала. Чувствую я, зверь во мне просыпается, чувствую, к сердцу что-то горячее приливает, горло сжимает. «Вот ты какой рыцарь появился! За всякую потаскуху заступаешься? — продолжает она. — Трогать ее, принцессу, нельзя? Бить меня за нее собираешься? Резать? Видно, сильно полюбилась тебе она? Да? Что ж, на, на, бей, подлец, режь меня, режь за эту панельную красотку!»
И она почти вплотную придвинулась ко мне, протягивая свою грудь, свою шею. Потемнело сразу в глазах у меня. Взмахнул я ножом да как ахну ее в горло! Вскрикнула она. всплеснула руками, захрипела, зашаталась и навзничь грохнулась на пол. Нагнулся я… смотрю… не дышит уж… мертва…
Митрофанов, рассказывая это, бывал положительно страшен. Бледный, трясущийся, с широко открытыми глазами.
— Ну, а потом… потом махнул я рукой. Теперь уж все равно. Взял я вещи чиновника этого и бросился из квартиры.
Митрофанов действительно убил Сергееву в состоянии запальчивости и раздражения. Суд дал ему снисхождение, и он был приговорен на кратчайший срок к каторжным работам.
Из книги «40 лет среди убийц и грабителей» (Записки начальника петроградской сыскной полиции И.Д. Путилина). — К.: СП «Свенас», 1992.
8. Кровавый миллион
(Записки И.Д.Путилина)
30 октября 1884 г. в 12 час. ночи мне в сыскную полицию было дано знать о совершении зверского убийства в доме N 5, кв. 2 по Рузовской ул.
Убитыми оказались: потомственный почетный гражданин Василий Федорович Костырев и старая нянька его, мешанка Александра Федорова, 71 года.
Место и обстановка убийства представлялись в таком виде: убитая нянька-старуха лежала с раздробленной головой недалеко от входных дверей, ведущих на черную лестницу. В ее открытых глазах застыло выражение ужаса, боли и страдания. Пряди седых волос, слипшихся от сгустков крови, падали на лицо, почти сплошь залитое кровью. Ближе к дверям, ведущим в первую комнату, головою от входа в кухню, по правой стене, лежал распростертый труп богача Костырева. Голова его тоже была разбита, очевидно, тем же тупым орудием, которым раздробили голову убитой старухи.
В передней находился взломанный железный сундук. В третьей от передней комнате, прямо против лежанки, стоял деревянный шкафчик. В нем все было перерыто, веши и безделушки находились в страшном беспорядке. Около шкафа, на полу, валялась маленькая деревянная копилка, тоже взломанная. В одной из печей квартиры убитых была обнаружена груда золы, характерная для сожженной бумаги.
Вот приблизительно все, что представилось взорам судебных властей.
— Скажите, — обратился следователь к врачу, осмотревшему трупы, — сколько времени, по-вашему, могло пройти с момента совершения убийства?
— Более суток: кровяные пятна и пятна трупные на теле убитых показывают, что прошло порядочное количество времени.
— Убитые боролись, защищались?
— На Костыреве не видно никаких следов борьбы, самообороны. По-видимому, он был убит врасплох, не ожидая нападения. Что касается старухи Федоровой, тут картина изменяется. На обеих щеках, около рта, заметны синяки, кровоподтеки. Можно предполагать, что старухе с большой силой зажимали рот. Эти синяки напоминают следы пальцев.
— Ее, очевидно, душили?
— Нет, ей просто, по-видимому, закрывали рукой рот, чтобы она не кричала.
В то время как следователь беседовал с врачом, агенты нашей полиции внимательно осматривали обстановку убийства, стараясь отыскать хоть малейший след, оставленный убийцами.
Тут, однако, самый тщательный осмотр не дал никаких положительных результатов.
Между тем начался допрос дворника дома, Николаева.
— Почему ты дал знать в участок о несчастии в этой квартире спустя чуть не двое суток? — спросил следователь.
— Раньше не знал об этом.
— А как же ты узнал, что несчастие совершилось? — впивался глазами в Николаева следователь.
— Я стал звонить в квартиру, звонил, звонил, смотрю — не отпирают. Я испугался и побежал в часть заявить.
— А почему же ты испугался? Разве ты наверное знал, что Костырев и Федорова должны быть дома?
Дворник замялся.
— Нет, конечно, где же знать…
Таковы были данные первоначального допроса. Косвенное подозрение на дворника стало закрадываться.
Следствие закипело. Прежде всего, стали собирать сведения о том, что делал дворник Николаев в эти дни, когда в квартире N 2 лежало уже два трупа. Оказалось, что почти все это время он пьянствовал, кутил, то и дело отлучался из дому, посещая своего приятеля Семенова, тоже дворника дома N 98 по реке Фонтанке; что они вместе куда-то все ездили, посещая квартиры и портерные. Кроме того, было установлено, что к Николаеву в эти дни приходили и заявляли, что в квартире Костырева, несмотря на звонки, дверей не отпирают. На основании этих улик Николаев и Семенов были арестованы по подозрению в убийстве с целью грабежа. К тому и другому нагрянули с обыском, но ничего подозрительного в их вещах не было найдено. Как ни вески и значительны были улики, собранные сыскною полицией против Николаева и Семенова, они, однако, не давали нам не только юридического, но и нравственного права считать этих лиц непременными убийцами Костырева и Федоровой. Поэтому мы постарались всеми силами поднять завесу над личностью самого убитого, собрать сведения о лицах, его знающих и посещающих, словом, всесторонне осветить это мрачное и темное дело.
И вот мало-помалу перед нами вырисовался образ убитого.
Это была чрезвычайно странная, загадочная натура.
Унаследовав после смерти своего отца, Федора Костырева, огромное состояние, большей частью в недвижимости и наличных кредитных билетах, убитый поспешил прежде всего обратить все деньги в процентные бумаги, которые и внес вкладом в Государственный банк на сумму более 300 тысяч. Казалось бы, обладая состоянием и молодостью, убитый Костырев мог бы вести привольную, интересную жизнь, а между тем этот человек совершенно уединился от света, поселился со своей старухой-нянькой и зажил жизнью не то отшельника, не то то фанатика-схимника. Он почти никуда не ездил, почти никого не принимал. Ужасная, чисто легендарная скупость, вернее, алчность, овладела им. О его скупости ходили анекдоты, баснословные рассказы, оказавшиеся, однако, по проверке их, фактами.
Первой из знавших Костырева и Федорову была допрошена жена кассира губернского казначейства Морозова. Она рассказывала, что покойника часто навещал меняла Шилов. На этого Шилова всегда плакалась убитая старуха-нянька Федорова, говорившая, что «пустит этот подлец Шилов моего Васеньку по миру, ей-ей пустит». Оказалось, что Шилов отобрал от Костырева купонные листы от всех процентных бумаг вперед на 10 лет, выдав взамен их пустую расписку.
Расписка была такова: «Я, нижеподписавшийся, даю сию расписку в том, что от билетов городского кредитного общества, принадлежащих Василию Костыреву, получил купоны за 10 лет и обязуюсь уплачивать ему с 1885 года полугодно по 8500 руб. Шилов».
Почти то же показала и тетка убитого.
Без сомнения, все эти допросы и показания пролили очень мало света на мрачное двойное убийство. Они были ценны только в том отношении, что давали кое-какие сведения об имущественном положении трагически убитого Костырева.
Таким образом, в руках сыскной полиции находились только два лица: Николаев и Семенов, подозреваемые в убийстве. Прямых улик в их преступлении не было, ибо обыск их имущества и жилья не обнаружил ничего существенного.
И вот настал памятный и знаменательный для нас день -7 ноября.
К нам доставили из места предварительного ареста для допроса дворника Семенова, запасного унтер-офицера. В начале допроса он отрицал какое бы то ни было участие в этом страшном деле.
Но вдруг среди допроса он побледнел, схватился руками за лицо, точно стараясь закрыть глаза от каких-то видений, и голосом, полным ужаса, тоски, страдания, тихо прошептал:
— Не могу… не могу больше… силушки моей нет!..
— Что с тобой? — спросили его.
— Вот опять… опять стоят передо мной, — продолжал возбужденно Семенов, теперь уже широко раскрытыми глазами смотря с ужасом перед собой. — Вот она извивается… вот я ей рот закрываю.
И вдруг он затрясся, повалился на пол и мучительным стоном вырвалось из его побелевших губ:
— Мой грех… Берите меня, судите меня! Это я убил Костырева и старуху!
Когда он немного успокоился, то принес чистосердечную исповедь в совершении им вместе с Николаевым этого зверского двойного убийства.
— Эх, погубил меня Никита Николаев, — начал Семенов. — А ведь мы с ним не только давнюю дружбу водили, а близкими земляками жили. Оба мы Новгородской губернии Новгородского уезда. 28 октября жена у меня именины справляла. Пришел ко мне Николаев и между прочим спрашивает: «Хочешь. — говорит, — Федор, разбогатеть?» Как, говорю, не хотеть, толь ко каким же это манером из бедного богачом сделаться? «А вот каким, — отвечает Николаев, — живет в нашем доме страшный богач Костырев с нянькой-старухой Федоровой. Деньжищ у него, бают, видимо-невидимо. Миллионы. Помоги мне убить их. Деньги заберем, вот и разбогатеем. Мне с женой с ними не справиться. Что же, согласен?» Нет, говорю, друг сердечный, за такое разбогатение дорожка одна: на каторгу. Бог с ними, с деньгами, коли за них кровь христианскую проливать надобно да ноги под кандалы подставлять.
Этот отказ Семенова не обескуражил Николаева. Как злой демон-искуситель, он не отходил от Семенова, возвращаясь все к тому же разговору об убийстве богача и старухи. Он рисовал ему картины будущего привольного житья, старался всеми силами и уловками склонить Семенова на сообщничество, он, положительно, гипнотизировал его. Однако Семенов не сдавался. Настал следующий день, роковое 29 октября. Под предлогом осмотра лошадей Николаев пригласил к себе Семенова и тут, у себя в дворницкой, опять стал упрашивать его помочь ему убить и ограбить Костырева. Отсюда он пригласил Семенова в трактир. Придя туда, они потребовали водки, чаю. Выпили по 3 стаканчика водки. Семенов малость охмелел. Пробыв в трактире около часу, они вернулись в дом Николаева.
— Вот что, Федя, — начал Николаев, — ты иди из ворот налево в угол и встань в подвальное помещение против квартиры N 2, а я приду в ту квартиру. Надобно мне…
Семенов послушно, как автомат, направился к указанному месту.
Николаев же быстро вошел в дворницкую, переоделся, остался в одной фуфайке красного цвета и жилете, без передника («чтоб кровью не залить его»).
— Ну, Федор, слушай, как только я крикну оттуда тебе, — беги ко мне.
Николаев подошел к квартире Костырева с черного хода, где лестница не была еще освещена. Он позвонил. Прошло несколько секунд тишины, потом послышался старческий, шамкающий голос:
— Кто там?
— Дворник, насчет водопровода, — ответил бесстрастным тоном убийца, Дверь открылась. Николаев быстро скрылся за нею, оставив дверь открытой настежь.
В эту секунду до Семенова донеслись испуганные возгласы старухи: «Что тебе… что тебе надо?..» — и ответ Николаева:
— Души ваши дьявольские и деньги ваши!
Минута — и Николаев с высоко поднятым молотком ринулся на фигуру мужчины, стоящего позади старухи в дверях между кухней и первой комнатой. Этот мужчина был несчастный Костырев. От первого удара молотком по голове он только пошатнулся. Тогда Николаев нанес с большой силой второй удар, после которого Костырев, даже не вскрикнув, грузно упал мертвым на пол.
Обезумевшая от ужаса старуха Федорова бросилась к двери. Зажженная свечка выпала из ее рук и потухла.
— Спасите… убивают! — вылетело из ее горла, перехваченного, очевидно, судорогой.
Крики были слабые, тихие и походили скорее на стоны.
— Черт! Дьявол! — раздался злобный крик Николаева. — Чего же ты стоишь, иди на помошь!
Семенов услышал еще какое-то отвратительное ругательство и опрометью бросился в квартиру. В дверях он наскочил на старуху, схватил ее, зажав ей рот рукой. Последовала короткая борьба. Обезумевшая старуха мычала, хрипела, извивалась, делая нечеловеческие усилия вырваться из рук убийцы. Страх, очевидно, придал силы этой мумии. Вдруг Семенов вскрикнул: старуха впилась зубами в ладонь руки убийцы и укусила два пальца. В эту секунду подбежал Николаев и тем же молотком ударил старуху. Она упала, но была еще жива, хрипела, стонала. Добил ее вторым ударом Семенов.
Убедившись, что Костырев и старуха мертвы, Николаев зажег свечку, и вместе с Семеновым они вошли в комнату налево от кухни. Там у стены стоял железный сундук, в котором и должны были, по словам Николаева, находиться несметные сокровища богача Костырева. С жадностью бросился Николаев к сундуку, собираясь его взломать, но, испугавшись, как бы со двора не увидели их «работающими» со свечкой в квартире Костырева, он, с помощью Семенова, перенес железный сундук в переднюю и сейчас же запер квартиру изнутри на ключ.
Теперь ничто не могло помешать убийцам заняться ограблением костыревских «миллионов». Но наступил тот психологический момент, который овладевает, обыкновенно, грабителями: они не знали, за что им раньше приняться, оставляли одно, бросались на другое. Пролитая ими кровь, должно быть, туманила их рассудок. Так, вместо того чтобы сейчас же наброситься на сундук, взломать его и схватить «миллионы», они побежали в заднюю комнату и устремились к шкафчику, который был не заперт. С лихорадочной поспешностью стали они шарить в шкафчике. Вот копилка. С помощью лома и стамески Николаев взломал шкатулку и стал горстями класть в карман серебряную монету. В это время Семенов тоже нашел в открытой шкатулке пачку кредитных билетов и стопку медной монеты — всего на сумму 53 р. 75 коп. После того Николаев у того же шкафчика погасил свечку. «Идем», — сказал он Семенову. Но идти трудно. Тьма окутывала квартиру, не было видно ни зги Боясь наткнуться на трупы, упасть на них, они снова зажгли свечки и направились к выходу.
Колеблющийся свет свечи падал на два страшных трупа с разбитыми головами, плавающих в огромных лужах крови.
Спокойно, бестрепетно прошли мимо них убийцы. Николаев поднял с полу орудие убийства — молоток и, оставив лом у железного сундука, потушил свечку. После этого они вышли из квартиры. Убийцы разошлись. Семенов бросился к себе домой, Николаев пошел в свою дворницкую. На другой день они, однако, свиделись. Почти весь день они разъезжали по городу, посещая то чайные, то трактиры, то портерные. Николаев все упрашивал Семенова, чтобы он пришел к нему в 12 ч. ночи.
— Мы с тобой тогда пойдем к ним и взломаем сундук. Надо же отгула миллионы выцарапать, — говорил он ему.
Семенов, однако, колебался и обещания прийти не дал. И вот тогда-то, глухой ночью, разыгрался эпизод, действительно достойный самых страшных страниц любого уголовного романа.
Николаев не мог заснуть… В его разгоряченном мозгу встают ослепительные картины сказочных сокровищ. Таинственный желтый сундук ему мнится наполненным золотом, блестящими камнями… С каким мучительно-страстным нетерпением ожидает он прихода Семенова! Вот он пришел бы… они вместе отправились бы, где покоятся мертвым сном две жертвы… взломали бы сундук… Но Семенов не приходит. Тогда он будит жену, которой раньше поведал о совершенном убийстве.
— Пойдем со мной… вместе… Ты поможешь мне… — просит он ее.
— Нет-нет, ни за что! — в ужасе твердит женщина, со страхом и отвращением отшатываясь от мужа. — Я не пойду с тобой, проклятый убийца…
Ночь идет… Николаева мозжит неотступная мысль о железном сундуке. Теряется самое дорогое, удобное время для взлома сундука. Глухая ночь… весь дом спит… никто не услышит, как будет жалобно стонать и хрипеть железный сундук, разворачиваемый ломом.
«Так я один пойду», - проносится в голове убийцы.
Он поспешно встает, выходит, безмолвный, глядя черными впадинами своих глаз-окон. Тихо, осторожно крадучись, подходит он к квартире убитых. Сердце бьется тревожно в груди, словно выскочить хочет оттуда. Он берется за ручку двери… Дверь медленно отворяется. Холодный ужас овладевает им. Что он сделал! Ведь он после убийства забыл запереть дверь… А к ним звонили. Он это хорошо знает, так как ему заявляли, что, несмотря на звонки, Костырев и Федорова двери не открывают. Ну, а вдруг кто-нибудь, звоня, попробовал бы нажать дверную ручку? Дверь бы отворилась, в квартиру вошли бы, заметили бы преступление и — все, все буквально пропало бы… Не видать бы ему никогда сокровищ железного сундука. А ведь ради него он и пошел-то на страшное убийство…
И вдруг радость, огромная животная радость, что этого не случилось, охватила его. Слава Богу! Сундук тут… Все, все спасено!
Эта радость так велика, что она заглушила последние признаки страха, колебания. Николаев спокойно вошел в квартиру, запер за собою дверь, зажег свечку и принялся взламывать сундук. Страшное соседство трупов его, по-видимому, мало теперь волновало. Он находился как бы в состоянии гипноза, причем в роли гипнотизера являлся железный сундук. Взломав, он с жадностью начал выгружать его. Целые груды процентных бумаг. Красные, синие, желтые листы, на них — огромные цифры: десять тысяч, пять тысяч… Николаев приступил к сортировке. Все процентные бумаги он отложил в сторону, а в другую бросал документы и разные иные бумаги. «Надо это сжечь, чтобы не оставалось следов, какие именно деньги были у Костырева», — мелькнуло у него в голове.
И он бросил, действительно, все документы и прочие бумаги в печку, зажег их и уничтожил. После этого схватил груду процентных и кредитных билетов, вышел с ними во двор и около мусорной ямы зарыл свои желанные сокровища.
На другой день он об этом поведал Семенову, обещая поделиться с ним. Но этого ему не пришлось.
Так окончилось это страшное дело о двойном убийстве.
Из книги «40 лет среди убийц и грабителей» (Записки начальника петроградской сыскной полиции И.Д. Путилина). — К.: СП «Свенас»,1992.
9. Николай Оберемок
(Записки судебного следователя [18] )
Рассказ о Николае Оберемке относится к 1914 году. Я был назначен Товарищем Прокурора С-го Окружного Суда, но еще не сдал своих дел по должности судебного следователя. 27-го апреля я получил от полиции уведомление о том, что в трех верстах от м. Златополя, где я проживал по обязанностям своей службы, на одном из хуторов совершено убийство — убита молодая, красивая женщина, жена запасного военного фельдшера, находящегося в г. Львове, и ее двоюродная сестра -11-летняя девочка, исполнявшая роль няни при двух малолетних детях. Отправившись в тот же день к месту преступления, я увидел следующую картину: окно дома, где было совершено убийство, оказалось вырванным вместе с рамой. Убитые лежали на полу между «полатями» и печкой и названным окном, через которое, по-видимому, проникли убийцы. Одна из убитых, — жена фельдшера, лежала лицом вниз, и была лишена жизни путем удушения при посредстве красного шерстяного пояса, который носят обыкновенно крестьянки; другая же лежала на трупе первой, лицом вверх, причем на лице покойной зияло несколько ран, происхождение которых могло определить лишь судебно-медицинское вскрытие. Из опроса свидетелей на месте я выяснил, что убийство было совершено с целью грабежа под влиянием слухов о том, что покойная в последнее время сказочно разбогатела, получая от своего мужа, находящегося в Галиции, очень много денег и ценных вещей. Действительно, обстановка дома, где проживала покойная, не была похожа на обстановку обыкновенной, хотя бы зажиточной, крестьянской семьи — стены были украшены прекрасными картинами и дорогими коврами, на комоде оказалось несколько изящных фарфоровых статуэток, которые как бы говорили, что попали сюда по недоразумению, будучи занесены из богатых австрийских домов вихрем алчности, разнузданности и неуважения к чужой собственности, порожденным кровавым кошмаром насилия, именуемого войной, поднявшегося в «завоеванных местах» и пронесшегося затем позже в России свирепым ураганом под лозунгом «грабь награбленное».
Никаких вещественных доказательств, которые могли бы хоть немного приподнять таинственную завесу над только что разыгравшейся драмой, обнаружено не было. Перечитывая старые письма, оказавшиеся в одном из ящиков в доме покойной, я натолкнулся на письмо, полученное покойной от мужа из Львова и датированное 7-м апреля, которое остановило мое внимание и очень заинтересовало. В этом письме корреспондент жаловался на душевную тяжесть и постоянный гнет и тревогу под влиянием виденного им сна. Ему снилось, что во дворе его дома стоят два фоба, а в саду, где его брат копал колодец, находился третий гроб. В первом фобу лежала его жена, а во втором ее двоюродная сестра. Очертания третьего фоба ему долго не были ясны. Лишь только тогда, когда брат его вырыл колодец, и «потекла чистая, светлая вода», перед ним с ясностью выяснились очертания третьего фоба. Гроб этот был черного цвета в противоположность первым двум белым фобам. В гробу этом лежал молодой человек, ему совершенно незнакомый.
Прочтя это письмо, я был поражен. Как мог присниться такой страшный, такой вещий сон за 20 дней до убийства? Где разгадка этому? Скажу вперед, разгадки этой я не нашел и впоследствии. Сон с поразительной точностью предсказал первую часть драмы — смерть двух покоившихся в белых гробах. Кто же тот, кому готовила судьба «вечное упокоение» в черном гробу? Фантазия моя подсказывала мне, что третий гроб, черный гроб должен принадлежать тому, на руках кого кровь погибших. Внутренний голос шептал мне, что убийца будет найден, и так как дела об убийствах, ввиду войны в той местности, где происходило описываемое, подсудны были военным судам, то преступник будет казнен и таким образом исполнится предсказание сна и по поводу финала этой драмы. Действительно, сон исполнится и во второй части, но несколько иначе, чем я предполагал, иначе, чем диктовала мне моя «логика», если, конечно, допустимо вообще говорить о логике в подобных вещах. Однако не буду забегать вперед.
Прошло дня три. Следствие не подвинулось ни на йоту. Убийца оставался необнаруженным. Все попытки мои напасть на след преступника оказывались тщетными. Он не оставил никакого следа. Пробовал я допрашивать одного из свидетелей убийства — 3-летнего сына покойной (другому ее ребенку было всего лишь несколько месяцев), но из этого ничего не вышло. Испуганный мальчик, к тому же плохо развитый, едва говорил, и я ничего от него не добился.
Наконец, на третий день после убийства у меня мелькнула надежда. Мне доложили, что на полицейском дознании, при допросе по моему распоряжению урядником одного из арестантов, работавших на казенных работах в имении графа Бобринского, вблизи которого находились названные хутора, где было совершено убийство, арестант этот показал, что дня за два до убийства к нему приходил его знакомый, местный парень, Николай Оберемок, работавший на кирпичном заводе, и выражался так: «Ах, жаль, брат Ванька, что ты в тюрьме, а то мы наделали б с тобою хороших дел». Оберемок был взят сейчас же под негласный надзор полиции и вскоре было замечено, что он несколько раз заходил в казармы, где помещались арестанты, и о чем-то разговаривал с Ванькой. Будучи спрошен по поводу этих посещений, Ванька сознался, что Оберемок приходил к нему и спрашивал совета, как бы ему «спастись от собаки-ищейки», о прибытии которой носился в деревне слух, причем Ванька, прося вознагаждение в сумме 25 рублей, обещал вывести Оберемка «на свежую воду». Получив обещание об вознаграждении, Ванька заявил, что в три часа дня у него будет совещание с Оберемком в экономической бане. В назначенное время урядник с двумя понятыми, пробравшись в баню и спрятавшись под полками, стали ожидать Оберемка и Ваньку. Действительно, вскоре после этого в баню явился сначала Ванька, а за ним Оберемок, и между ними произошел такой разговор: «Ну, что, принес то, что обещал?», — спросил Оберемок. «Да, — ответил Ванька, — но я боюсь, что это для тебя будет очень дорого, стоит- 1 руб. 20 коп.» «Ничего, — ответил первый, — я готов заплатить и 3 руб., лишь бы помогло против этой проклятой собаки, а то пропадешь.» — «Ну, хорошо, рассказывай, как и с кем ты убивал, а я буду тебя мазать. Эта мазь, ежели ею вымазаться, отбивает нюх у собаки». После этих слов Оберемок, совершенно успокоившись, нисколько не стесняясь, нарисовал своему «другу» полную картину убийства, назвав своих двух соучастников.
На вопрос же Ваньки, где его одежда, в которой он совершил убийство, Оберемок сказал, что таковая находится в доме его матери.
После того, как Оберемок и Ванька покинули баню, последний был немедленно арестован. При производстве обыска в доме его матери была найдена его одежда со следами крови.
Однако Оберемок, не допуская мысли, что он может быть предан своим приятелем, ни за что не хотел сознаваться, ломался, и, приняв вызывающий тон, стал кричать и браниться. Смирился же он лишь только тогда, когда ему задали вопрос, почему у него вся одежда и даже тело покрыты большими жирными пятнами. По-видимому, он догадался, что мазь «против собаки», изобретенная Ванькой — есть средство, к которому тот прибег, передавая его в руки полиции.
Когда Оберемок был приведен ко мне, я задал ему вопрос о виновности, но он ответил, что невиновен и арестован «фараонами» (так назвал он полицию) «безвинно», причем он выразил уверенность, что я, как «гуманная судейская власть», разберу его дело и немедленно освобожу его из-под стражи, так как для него, как для человека, собирающегося вступить добровольцем в ряды войск, «борющихся за мир всего мира», самая мысль о том, что он может обвиняться в убийстве беззащитных женщин и притом с целью грабежа, прямо таки оскорбительна. Оберемок говорил таким убедительным, искренним, спокойным тоном, так ясно и открыто смотрел мне в глаза, что если бы я не знал обстоятельств дела, то, пожалуй, поверил бы в его невинность.
Видя, что его красноречие на меня не действует, он вдруг замолчал и опустил голову, затем быстро ее поднял, и, видимо, решившись, произнес со злобой: «А, вот как, крови моей захотели, нате, пейте ее. Развяжите мне руки. Я буду говорить». Когда по моему приказанию ему развязали руки, он быстро направился к столу, за которым сидел я с приставом, и подойдя к последнему, произнес: «Рубите мне голову, я убил ее». Затем Оберемок сознался во всем, подробно нарисовал мне картину убийства, сказал, что убийство он совершил вместе с Иваном Пьяных и Николаем Гулей, жителями соседнего села Б… Говоря, Оберемок все время посмеивался и с таким цинизмом расписывал мучения, которым он подвергал своих жертв, что мне просто стало противно, и к концу допроса я его возненавидел. Вспоминая теперь иногда громадную фигуру Оберемка, его медвежьи лапы, его цинизм и смех, я начинаю понимать, откуда берутся у Дзержинского кадры его палачей. Очевидно, убийство — это их потребность.
По его словам, дело было так. Сговорившись на преступление, он вместе с Иваном Пьяных и Николаем Гулей отправился ночью в указанное время к дому покойной. Ночь была ветреная, темная, глухая. Дишь жалобно скрипели деревья в саду от ветра. Подойдя к хате, соучастники заколебались. Кто первый войдет в хату? Тогда Оберемок, чтобы пресечь нерешительность своих товарищей, ударил находившейся у него в руках железной палкой в стекла окна, разбил его и, быстро захватив рукояткой этой палки перекладину рамы, вырвал с места, а затем так же быстро вскочил в хату. За ним последовали его соучастники. Несмотря на поднятый ими шум, звон разбитого стекла и треск попавших под ноги молочных кувшинов, стоявших у окна, в хате оставалось все спокойно. Очевидно, люди, находившиеся в хате, потеряли от страха способность кричать и даже встать со своего места. Женщина спала на печке, а девочка на полатях. Подойдя к первой и заставя ее встать, преступники, обвязав ей шею ее же красным поясом, стали водить свою жертву по хате, состоявшей из двух комнат, требуя, чтобы она показала спрятанные ею ценности и деньги. Женщина повиновалась, но, славно окаменев, молчала, тупо наблюдала за происшедшим. Не добившись от нее ничего, несмотря на причиняемые побои, преступники, озлобленные «ее упрямством», повалили ее на пол, и Оберемок стал топтать ее пальцы своими ногами, обутыми в подкованные железом сапоги. Не выдержав этой картины, Гуля вылез из хаты, сказав товарищам, что он будет стеречь у окна. В то время, когда Оберемок мучил женщину, она тихо сказала: «Коля, тебе не стыдно?». Эти слова решили ее участь. Преступники поняли, что женщина знает их, а потому тут же решили «покончить с ней». Пьяных взял один конец пояса, завязанного на шее их жертвы, а Оберемок другой, и, потянув их, они без труда задушили ее. Все это происходило при свете, так как преступники, разыскивая деньги, зажгли лампу, на глазах 11-летней девочки, которая, взяв на руки грудного ребенка и закутав его, смотрела на все происходящее широкими, полными ужаса глазами. «Любопытно было видеть, как эта девчонка смотрела на нас, глаза у ней стали, как у совы, круглые, прямо смех», — говорил Оберемок. Когда была убита женщина, Оберемок подошел к девочке. Он приказал ей положить ребенка и снять платок, и когда она все это покорно исполнила, Оберемок схватил ее руками за шею и стал душить. «Да разве ее задушишь», — говорил Оберемок, смеясь, — «шея у нее тоненькая, как у цыпленка. Тогда я взял ее за ноги и ударил о пол головой. Я думал, ну, теперь конец. Однако, между прочим, можете себе представить, Ваше Благородие, девчонка-то не сдохла — она шевелилась. И померла лишь только тогда, когда я стал топтать ее голову ногами…»
Все было кончено. Оставаться в хате не было нужды. Нужно было уходить. И вот, когда убийцы собрались вылезти в окно, они заметили, что на печке, где спала покойная, что-то шевелится. Оказалось, что это 3-летний сын покойной поднял голову и смотрит. Очевидно, несчастный мальчик видел все. Оберемок предложил убить и ребенка, но Пьяных, проявляя почему-то великодушие, сказал: «Черт с ним». После этого убийцы, выйдя через окно, скрылись в ночной темноте. Когда они подходили к своей деревне, Пьяных заметил, что Оберемок несет взятые в хате убитых ножницы и топорик. Он велел ему бросить эти вещи, а также и железную его палку в озеро. Впоследствии, при дальнейшем ведении предварительного следствия, вода из озера была выпущена, и вещи эти были оттуда извлечены и приобщены к делу в качестве вещественных доказательств.
При судебно-медицинском вскрытии трупов оказалось, что все лицо убитой девочки изрешетено каким-то острым орудием — были пробиты хряши носа, выколоты глаза и т. д.
Допрошенный по этому поводу Оберемок объяснил, что он «для смеха» после смерти девочки «долбил» ее лицо своей железной палкой.
Допросив Оберемка и препроводив его в тюрьму, я отправился в деревню Б… с целью ареста Пьяных и Гули и для производства в их домах обысков. Пьяных дома не оказалось, он отправился вместе со своей сожительницей в церковь. Произведенный в его доме обыск не дал никакого результата. В то время, когда я производил в доме Пьяных обыск, туда привели задержанного Гулю.
Сначала Гуля отрицал свое участие в убийстве и утверждал, что в ночь убийства он был у своей знакомой «девки». Когда же я приказал пригласить эту «девку», Гуля страшно заволновался, стал просить не беспокоить ее и все обешал рассказать. Очевидно, ему было стыдно смотреть в глаза своей невесте. После этого Гуля не стал больше запираться и чистосердечно рассказал все о своем участии в убийстве, причем, рассказ его вполне совпадал с рассказом Оберемка. Гуля держался скромно и спокойно. Окончив свое показание, которое, по-видимому, самого его очень волновало, Гуля, как бы в изнеможении, опустился на землю и поник головой в тяжелом раздумьи, с полной покорностью своей судьбе. После допроса Гули все случайные слушатели его рассказа разошлись, и возле хаты Пьяных остался я, полицейский пристав, переодетый стражник Шумило и почтенный старик с лицом святого — местный староста. Я сидел за столом возле хаты и записывал показание Гули. Вдруг у меня явился вопрос, который я выпустил из виду при допросе, вопрос о деньгах, взятых у убитой. Я задал этот вопрос Гуле. Он ответил, что денег они не нашли. И когда я высказал предположение, что деньги, может быть, спрятаны у «девки» и выразил намерение пригласить ее для допроса, Гуля снова заволновался и, вскочив на ноги, бросился бежать по свежевспаханному огороду к улице с очевидным намерением скрыться. В этот момент что-то словно застлало мое сознание, я забыл, что я следователь, что не моя обязанность ловить преступников. Единственное чувство, владевшее мною в тот миг, это упорное желание не упустить преступника. Мало отдавая себе отчет в том, что я делаю, я бросился вместе с приставом и стражником Шумило в погоню за убегавшим. Я бежал в середине и видел, что пристав, с бледным лицом, на ходу сбрасывает свое пальто, мешавшее его бегу, в то время как Шумило тшетно старается выташить из кармана своих брюк запутавшийся в шнуре «наган». Почти не сознавая, что я делаю, я выхватил находившийся у меня в кармане «браунинг» и произвел в убегавшего выстрел. Судя по поднявшейся пыли, пуля ударила в землю впереди бегущего. Я выстрелил снова и промахнулся вторично. После второго выстрела Гуля вдруг остановился, повернулся и бегом направился нам навстречу. Мы остановились в напряженно-тревожном ожидании, не зная намерения преступника. Хотел ли он сопротивляться или решил прорвать нашу цепь, чтобы скрыться в садах, мы не знали. Пробежав несколько шагов, Гуля совершенно неожиданно бросился в сторону и, добежав в несколько шагов до колодца, которого мы раньше не заметили, вскочил на его сруб и прыгнул в воду. Это было так неожиданно, что в первую минуту мы остолбенели, но вслед за этим бросились искать багры и веревки. Попытки наши спасти Гулю не увенчались успехом, несмотря даже на выдающуюся храбрость Шумило, который, обвязав себя веревкой, спустился вслед за Гулей и пытался зацепить за его рубаху багром; эти попытки ни к чему не привели, так как Гуля отрывал руками крючок багра от своей рубахи и снова погружался в воду. Минут через десять его, однако, вытащили, но вытащили уже труп. Сон исполнился и во второй части. Третий фоб, черный фоб был фоб преступника.
В тот момент, когда вытащили труп Гули, к колодцу, пробираясь через густую толпу собравшихся в одну минуту сельчан, подбежал со страшным криком его отец. Увидя мертвого сына, он сначала бросился к его трупу, а затем ко мне и приставу. «Разве так можно, господа начальство, — кричал он, — запугали ни в чем не повинное дитя, вот он и утопился от страха. Кто теперь мне за него заплатит». Появление старика, его безумный вид, его отчаяние, его неистовые крики ударили по нервам толпы. Она была на стороне Гули-отца. Я слышал в толпе негодующие возгласы, я видел суровые лица, со злобой смотревшие на нас. Кольцо народа, в котором мы очутились, все более и более сжималось. Наше положение с каждой секундой становилось страшней и опасней. Пристав, обыкновенно очень хвастливый, властный крикун и «мордобой», стоял весь бледный, опустив глаза. Тогда я как-то неожиданно очутился спасителем положения. Нервы мои были приподняты донельзя, я был зол на убийц, меня возмущала толпа — как может она так быстро забыть злодеяние, неужели она идейно с убийцами, в ней даже нет чувства самосохранения и полное равнодушие к погибшим. Разнообразие всех этих мыслей и чувств заставило меня действовать, сознаюсь, почти бессознательно. Я закричал во всю силу своих легких: «Молчать! Староста, иди сюда. Скажи им, — сказал я как можно громче, — ты ведь был свидетелем того, как сознавался Гуля.» Староста вышел медленно из толпы и, спокойно поглаживая свою седую бороду, обратился к старику Гуле: «Нет, Корнеич, ты это напрасно. Греха нечего таить, сынка твоего никто не пугал. Он сам все рассказал чистосердечно». И староста, не торопясь, стал передавать содержание показания Гули, рисуя своим корявым языком картину убийства и страдания погибших. Его спокойный тон, которым велся рассказ, его речь, столь понятная толпе, слушавшей с напряженным вниманием, сразу повернула ее настроение. Как только он смолк, толпа загудела, послышались возгласы: «Ну, и люди пошли, звери. Женшин убивает, а ты им и слова не скажи. Собаке собачья смерть. Да что вы молчите, кидайте и батьку в колодец. Яблоко от яблони не далеко падает».
Я победил. Путь был свободен. Теперь толпа почтительно расступалась перед нами. Я прошел на улицу к своему экипажу. Там меня ждала радость: привезли третьего и последнего виновника преступления — Пьяных.
Следствие было поставлено на рельсы. Главное было сделано. Оставались лишь детали.
Заканчивая свой рассказ, я скажу несколько слов о Пьяных. Пьяных, единственный из трех преступников, уже судился ранее и был лишен за разбой прав состояния. Отбыв наказание за разбой и судившись ранее несколько раз за кражи, он, сойдясь с теперешней своей сожительницей, жил в течение 5 лет как честный человек, был очень трудолюбив и пользовался среди своих односельчан хорошей репутацией.
Любопытно, что этот человек, совершивший столь жестокое убийство, при расставании со своей сожительницей, когда его отправляли в тюрьму, проявил такие трогательные чувства привязанности и глубокой любви, которые предполагать в нем было никак нельзя. Он плакал навзрыд, как ребенок, целовал любимую женщину, и его с трудом оторвали от нее. Все время он просил у нее прошение за то, что заставляет ее страдать и благодаря своему преступлению оставляет ее одну.
Странная судьба и этой женщины: отец ее и два первых мужа были судимы и сосланы в каторжные работы за убийство.
Воспоминания Н.Плешко из сборника «Архив русской революции».
Т. 9. Берлин, 1923.
10. Люди петли [19]
Секта тугов существовала в Индии несколько веков и только в 1810 году была, наконец, открыта. Сектанты знали друг друга под именем Фансигаров, то есть «людей петли» Название «туг», говорят, происходит от «тага» — обманывать, так как туги овладевали своею жертвой, заманив ее ложной безопасностью. Общий способ заманивать молодых людей, имеющих при себе значительные ценности, это — поставить у дороги молодую и красивую женщину, по-видимому, в глубоком горе; рассказом о мнимом несчастье она завлекает его в заросли, где туги сидят в засаде, и при его появлении мгновенно душат его Шайки тугов бывают от десяти и до пятидесяти человек; они сопровождают или следят за предполагаемою жертвой по целым дням и ни за что не сделают попытки убийства, пока не представится случай со всякой возможностью на успех. После каждого убийства они совершают религиозный обряд, называемый иагми, и раздел добычи определяется давно учрежденными законами — кто бросил платок, тот получает большую долю; кто держал за руки, следующую по размеру и так далее. В некоторых шайках имущество нераздельно. Злодеяния совершаются в честь Кали, ненавидящей человеческий род, которой смерть человека — приятное жертвоприношение.
Кали, или Бовани, — она одинаково известна под тем и другим именем, — родилась, по индийской легенде, от горящего глаза на лбу у Шивы, одного из лиц браминской троицы; Кали вышла из этого глаза, как греческая Минерва из черепа Юпитера, взрослым и совершенным существом. Она олицетворяет злых духов, наслаждается видом человеческой крови, преобладает над мировыми язвами и чумой, направляет бури и ураганы и всегда стремится к разрушению. Она представлена в самом страшном образе, какой могла создать индийская фантазия: лицо у нее лазоревого цвета с желтыми полосами, взгляд свиреп, распущенные, склоченные и щетинистые волосы стоят, как павлиний хвост, и переплетаются зелеными змеями. Багровые губы ее как будто изливают потоки крови; у нее восемь или десять рук, и каждая держит какое-нибудь смертоносное оружие, а порой человеческую голову, с которой сочится запекшаяся кровь. Одной ногой она стоит на человеческом трупе. У нее есть свой храм, где люди приносят ей в жертву петухов и бычков; но ее настоящие жрецы — туги, «Сыны Смерти», утоляющие нескончаемую жажду божественного вампира.
Подобно всем таким сектам, у тугов есть свои предания. Согласно им, Кали сначала решилась истребить весь человеческий род, за исключением, разумеется, своих верных последователей и поклонников. Наученные ею, они убивали всех людей, попадавших в их власть. Жертвы сперва закалывались мечом, и так велико было истребление, производимое поклонниками Клли, что человеческий род пресекся бы совсем, если бы не вмешался Вишну, Охранитель, заставляя пролитую кровь воспроизводить новые живые существа и, таким образом, противодействуя истреблению Кали. Тогда-то эта богиня, чтобы уничтожить доброе намерение Вишну, запретила своим последователям закалывать, но велела душить людей. Собственными руками она слепила человеческую фигуру из глины, своим дыханием вдохнула в нее жизнь и научила поклонявшихся ей убивать, не проливая крови. Она также обешала им, что всегда схоронит тело их жертв и уничтожит всякий след. Далее она наделила своих последователей высшей неустрашимостью и хитростью, дабы победа оставалась за ними при каждом нападении. Она и сдержала свое слово. Но с течением времени вкрались извращенные нравы даже между тугами. Один из них полюбопытствовал узнать, что делает Кали с мертвыми телами, и подстерег ее, когда она только что собиралась унести тело убитого им путешественника. Богинь подкарауливать тайком, однако, нельзя. Бовани увидела любопытного, подошла к нему и сказала: «Ты видел теперь страшное лицо богини, которого никто созерцать не может, оставаясь в живых. Но я пощажу твою жизнь, хотя в наказание за твой проступок не стану более охранять тебя, как до сих пор, и наказание это распространится на всех твоих братьев. Тела убитых вами уже не будут схоронены и сокрыты мною; вы сами должны принять необходимые для того меры, и не всегда успех будет на вашей стороне, порой и вы сделаетесь жертвой нечестивых законов света, что и должно быть вашей вечной карой. У вас ничего не останется, кроме дарованных мной знаний и высшего ума; управлять же вами я буду отныне только через предзнаменования, которые изучайте тщательно». Отсюда происходит суеверное значение, придаваемое предвещаниям. Туги усматривают их в полете птиц, в шакалах; они бросают топор, и как он упадет, так и направляют путь. Если какое-нибудь животное перебежит им дорогу с левой стороны на правую при самом выходе, это считается дурным предзнаменованием, и экспедицию откладывают на тот день.
Странно, что в искаженных преданиях тугов, убийц и грабителей, мы встречаем сперва древнюю идею о самопроизвольном рождении добра и зла; далее встречаем прототип прекрасной басни о Купидоне и Психее, и Моисеев отчет о грехопадении, и, наконец, в-третьих, выражение невозможности обнять, — так как «созерцать» имеет в легенде этот смысл, — Всемирный Разум.
Для приема в эту ужасную секту требовался продолжительный и строгий искус, во время которого ученик должен был дать самые убедительные доказательства в том, что соответствует всем условиям. Когда решен был этот вопрос, поручитель вел кандидата к мистическому крещению, облаченного в белую одежду с венком из цветов на голове. По окончании приготовленного обряда поручитель приводил его к гуру, или духовному главе секты, который, в свою очередь, вел его в комнату, назначенную для подобных церемоний, где его ждали гиемадеры, или начальники разных шаек. На вопрос, хотят ли принять в общину новичка, они отвечали утвердительно, и затем его и гуру выводили на открытый воздух, начальники становились около них в круг, и все преклоняли колени для молитвы. Вскоре опять поднимался гуру и, воздев руки к небу, произносил: «О, Бовани! Мать мира (очень неподходящее название, когда она уничтожает его), которую мы обожаем, прими этого нового слугу, даруй ему свое покровительство, а нам знак, по которому мы удостоверимся в твоем согласии». Они оставались неподвижны, пока не пролетит птица или не промчится четвероногое животное, или даже просто не пронесется облачко, чтобы удостоверить их в согласии богини: тогда же они возвращались в комнату, где неофита приглашали участвовать в банкете, уже накрытом ддя этого случая; им и кончался обряд. Вновь принятый член секты назывался тогда Сагиб-Зада. Он начинал свое позорное поприще как люггах, или могильщик, не то как белхал, или исследователь мест, наиболее подходящих для совершения замышляемых убийств, или бхиль. В этой должности он оставался много лет, пока не даст бесчисленные доказательства в своем искусстве и рвении. Тут его повышали в степень бхуттотаха, или душителя; но это повышение сопряжено с новыми формальностями и обрядами. Вдень, назначенный для церемонии, гуру вводил кандидата в круг, начерченный на песке и окруженный таинственными иероглифами, где они молились своему божеству. Этот обряд должен длиться четыре дня. во время которых кандидат питается одним молоком. Он упражняется в заклании жертв, привязанных к кресту, вкопанному в землю. На пятый день жрец вручает ему роковую петлю, омытую в святой воде и смазанную маслом, после чего совершаются еще несколько религиозных обрядов и кандидата объявляют совершенным бхугтотахом. Он обязывается страшной клятвой хранить молчание на счет всего, что касается общества, и трудиться неустанно над истреблением человеческого рода. Он жертвоприноситель, и то лицо, которое встретится ему, поставленное на его пути богиней Бовани, делается жертвой. Но есть лица, которые не подвергаются нападениям ту-гов. Иерофант (жрец), посвяшая кандидата, говорит ему: «Ты избрал, мой сын, самую древнюю профессию, самую угодную божеству. Ты поклялся умертвить каждое человеческое существо, которое судьба приведет в твои руки; есть, однако, лица, которые не подвергаются нашему закону, и смерть которых не будет приятна нашему божеству». Эти лица принадлежат к некоторым особенным племенам и кастам, которые затем перечисляются иерофантом; исключены косые, хромые и вообще уроды; также прачки, но почему, трудно определить; и так как Кали предполагалось в сообщничестве с убийцами, то женщины были ограждены от них, но только тогда, когда путешествовали одни без мужчины-покровителя; правоверные туги производят вырождение тугизма от первого убийства женщины некоторыми членами общества, после которого это вошло в обыкновение.
У тугов были свои святые и мученики; Тора и Кудулль, самые знаменитые из них, призываются в молитвах последователями Бовани. Как поклонники божества, наслаждающегося кровью, приговоренные к смерти английским законом приносят богине в жертву свою собственную жизнь с такою же готовностью, с какой они отнимали ее у других. Они идут к смерти с равнодушием, вернее, с восторгом, твердо веруя, что попадут прямо в рай. Они просят об одной милости — чтобы их задушили или повесили, они питают глубокий ужас к мечу и пролитию крови; как они убивали веревкой, так и желают умереть через нее.
Когда общество было впервые открыто, многие верить не хотели его существованию; однако с течением времени доказательства сделались так явны, что нельзя было долее закрывать глаза, и английское правительство приняло решительные меры для уничтожения тугов. Преступления, совершенные некоторыми, превосходили всякое вероятие. Один туг, повешенный в Лукнове в 1825 году, был уличен законом в удушении шестисот человек. Другой туг, восьмидесятилетний старей, сознался в девятистах девяноста девяти убийствах и заявил, что одно уважение к профессии не допустило его довести их до полной тысячи, так как круглое число считается между ними отчасти пошлым. Несмотря на энергичные меры со стороны Великобритании, общество не могли уничтожить вполне; это — религиозная секта и в силу того более живуча, чем всякое другое политическое или просто преступное товарищество. Она существовала еще немного лет назад и, без сомнения, имеет своих последователей и в настоящее время. Она всегда пользовалась покровительством некоторых туземных правителей, деливших с нею добычу, что и теперь может быть. Секта имеет храм в Мирзапуре на Ганге.
Туг, во время индийского возмущения [20] сделавшийся доносчиком, сознался в удушении трех женщин и приблизительно ста мужчин. Между тем, это был человек очень приятной наружности и любезного обращения; только когда он говорил о своих кровавых деяних, то приходил в восторг старого воина, вспоминающего свои геройские подвиги, и все инстинкты тигра как будто пробуждались в нем заново. Несмотря на все это, он, однако, выдал правительству около двухсот старых товарищей, которые и были повешены.
Ч.В. Гекертон. Тайные общества всех веков и всех стран. В 2-хч. СПб., 1876.
11. Ритуальные убийства в Европе и России в XVII — XIX в.в
Важное значение крови для жизни было несомненно известно человеку уже в самые древние времена: слишком часто и достаточно убедительно говорили ему об этом явления, наблюдаемые на охоте и при убое. Да и сам человек испытывает слабость при большой потере крови, а в случае еще более обильного кровотечения наступает смерть.
Это сознание важного значения крови привело, во-первых, к кровавым жертвам (наиболее угодная жертва — живое существо), в частности — к человеческим жертвоприношениям; во-вторых — к некоторым символическим действиям; в-третьих, — к убеждению, что кровь животного, в особенности же человеческая, обладает способностью оказывать исключительное действие. В связи с этим убеждением находится другое: человеческое тело, даже мертвое, и в отдельных частях его, особенно тело умершего насильственной смертью, т. е. убитого и самоубийцы, далее — тело безгрешного существа, т. е. тело маленького, пребывающего в утробе матери, ребенка, и тело девушки обладают чудодейственной силой. В дальнейшем чудесные свойства переносятся на орудия смерти — на кинжал и меч, особенно, если они обагрены кровью.
До каких выводов, грубо противоречащих и здравому рассудку, и нашему чувству приличия, доводили такие воззрения, можно судить, ознакомившись с трудами историков и данными судебных разбирательств трех прошедших столетий.
В XVII веке венгерская графиня Елизавета (Батори) (ум. в 1614 г.), чтобы нравиться своему супругу, необычайно наряжалась и полдня проводила за своим туалетом. «Однажды, — рассказывает венгерский историк Туроци, — одна из камеристок, причесывая голову своей госпожи, в чем-то провинилась и за свою ошибку получила такую сильную пощечину, что кровь брызнула в лицо повелительницы. Когда графиня вытерла кровь со своего лица, ей показалось, что кожа на этом месте стала гораздо красивее, белее и тоньше. Она тотчас решила мыть лицо, да и все тело, в человеческой крови, чтобы увеличить свою красоту и привлекательность. О своем ужасном предприятии она сообщила двум старухам, которые ее вполне одобрили и обещали помогать ей в этом жестоком деле. В эту кровожадную компанию был включен и некий Фицко, воспитанник графини. Этот негодяй убивал несчастных жертв, а старухи собирали кровь в корыто, в котором обычно в четыре часа утра купалась их госпожа. После ванны она всегда казалась себе похорошевшей. Поэтому она продолжала свое ужасное занятие и после смерти мужа, умершего в 1604 году, чтобы привлекать новых поклонников и любовников. Несчастных девушек, которых старухи завлекали в дом Елизаветы под предлогом найма, тем или другим способом заманивали в погреб. Здесь их хватали и били до тех пор, пока тело не вспухало. Елизавета часто мучила несчастных сама, нередко она меняла пропитанное кровью платье и снова принималась за жестокое дело. Вспухшее тело несчастной девушки затем вскрывалось бритвой. Нередко чудовищная женщина приказывала сначала жечь девушек, а потом снимать с них кожу; большинство же забивалось до смерти. Тех из своих пособников, которые не хотели ей помогать при избиениях, она била самих; наоборот, она богато награждала тех женшин, которые приводили ей девушек и оказывались деятельными помощницами при совершаемых ею жестокостях. Она занималась и колдовством и имела собственное волшебное зеркало в виде кренделя, перед которым часами молилась. В конце концов, ее жестокость дошла до того, что она щипала и колола иголками своих слуг, например, девушек, ехавших с нею в экипаже. Одну из своих служанок она приказала раздеть и вымазать медом, чтобы ее заели мухи. Когда она заболела и не могла предаваться своим обычным жестокостям, она велела одному лицу подойти к своей кровати и начала его кусать, как дикий зверь. Описанным выше способом она умертвила до 650 девушек частью в Чеите, Неутраунского округа, где у нее был специально приспособленный для этого погреб, частью в других местах, потому что убийства и пролитие крови сдедались для нее потребностью. Наконец, стало казаться подозрительным, что исчезло столько девушек из окрестных местностей, попадая в замок, куда их приглашали для услужения или для продолжения образования; родители на свои расспросы никогда не получали удовлетворительных ответов; от них отделывались двусмысленными отговорками. Наконец, подкупив дворню, удалось установить, что пропавшие девушки входили здоровыми в погреб, но оттуда уже никогда не возвращались. Об этом деле донесли и двору, и тогдашнему палатину Турцо. Палатин велел захватить замок, произвести самое тщательное расследование, которое и раскрыло ужасные убийства. Чудовише за свои злодеяния было приговорено к вечному заключению, а ее соучастники казнены».
Сюда же можно отнести также известный рассказ Е.Т.Хоффмана (1822 г.), в основе которого лежит случай из судебной практики, достоверность которого подтверждается документально. В Неаполе жил старик-доктор, имевший от нескольких жен детей, которых он с особенными приготовлениями и особенною торжественностью безжалостно убивал, вскрывая грудь и вынимая сердце, из крови которого приготовляет великолепные, исцеляющие все болезни капли.
У Нургалия Ахметова из дер. Старый Салман Казанской губ. после удара отнялась правая рука и стала постоянно дрожать голова. Так как он слышал, что выздоровеет, если съест человеческое сердце, то с помощью отца он убил шестилетнюю девочку, вырезал ее сердце и съел его.
В 1861 г. был казнен некий Белленот из Бернской Юры за убийство женщины, известной под названием докторши, так как она продавала лекарственные травы своего сбора; на допросе он сознался, что убил ее, чтобы выпить ее крови и таким образом вылечиться от болезни (эпилепсии), которой страдал.
Колдовские обряды (гравюры XVI–XVII в.)
До нашего времени сохранились свидетельства о ритуальных убийствах при поисках кладов. Так, в 1783 г. шайка мошенников, состоявшая из альтонского еврея Мейера Зюдгейма, некоего Фрейдентейля, одноглазого малого, которого звали патером Флюгге, и некоего Монфорта или Музуперта, орудием которому служила одураченная ими 65-летняя Людерс, выманила у необразованной и взбалмошной тридцатипятилетней Нейманн значительные суммы под предлогом, что деньги нужны на розыски закопанного в Оттензене клада графа Шаумбурга. Несколько раз Нейманн передавала деньги непосредственно; затем она находила у себя в квартире таинственным путем попадавшие туда записки, в которых требовалось, чтобы она к точно назначенному часу приготовила в комнате определенные суммы денег, иногда также кушанья; все заготовленное ею исчезало самым загадочным образом. Когда она раз из любопытства захотела подкараулить своих таинственных посетителей, то получила такую пощечину, что упала без сознания. Несколько раз в записках выставлялось требование: «чтобы в жертву кладу была принесена девушка — еврейская или еще лучше католическая; потому что, если это не будет сделано, 15 человек погибнут на этом деле, а старая Людерс и мастер (Борхерс) будут разнесены в куски». Попытка убить католическую девушку Марию Иоганну Сардах не удалась. Тогда появилась новая записка с указанием, «что клада нельзя добыть иначе, как кровью, потому что он запечатан кровью. Также необходимо убить молодого еврея, при котором было бы ценных вещей на 83 марки, и эти 83 марки надо принести в жертву». Вследствие этого Иоганн Юрген Борхерс, которому незадолго перед этим было сообщено о зарытом сокровище, задушил 13 окт. 1783 г. вместе со своей падчерицей и Людерс молодого еврея, разносчика Реннера, которого Людерс зазвала к Борхерсу. Из 110 марок, полученных под залог вещей убитого, 83 марки, по распоряжению, переданному запиской, были положены на крыльцо перед квартирой и исчезли, как и прежние приношения. Несколько дней после убийства новая записка потребовала, во-первых, платье убитого еврея, а во-вторых, чтобы нагрудник (так называемое малое молитвенное покрывало, или малый таллес), который евреи носят прямо на теле, был сожжен в виде жертвы. И это приказание было исполнено. Сейчас же после своего ареста Борхерс перерезал себе горло и умер; обе же женщины, из которых Людерс, несомненно, принадлежала главная роль, были колесованы сверху вниз, и их головы выставлены на кольях. Для негодяев, конечно, важны были только деньги и ценные вещи. Подговорить свои жертвы к убийству только ради грабежа им вряд ли удалось бы. Поэтому они построили свои планы на уже испытанной слабости Нейманн к суевериям. Нейманн была протестанткой, поэтому кровь еврея не могла считать особенною жидкостью, а тем более кровь католика, которых в Гамбурге тогда было очень мало.
Утром 14 апреля 1892 года недалеко от крепостного вала Семендрии на Дунае был найден труп артиллерийского унтер-офицера Ильи Константиновича. Он лежал совершенно обнаженный на одеяле с вырезанной глоткой, с вырванным из груди сердцем. Вскоре убийца сам заявил о себе властям; он оказался артиллеристом Василием Радуловичем, приятелем убитого. Он показал, что Илья пришел к нему ночью и рассказал, что уже пять ночей ему снится, что в определенном месте за крепостной стеной зарыт большой клад, но, чтобы добыть его, он должен пожертвовать на короткий срок своей жизнью. Илья попросил его пойти вместе с ним, взял с собой одеяло, и когда они пришли в назначенное место, он попросил своего приятеля убить его ударом ножа, вырезать ему глотку, вынуть сердце из груди и затем окропить кровью этих частей тела место, которое он ему укажет; затем Василий должен поспешно раскопать это место, и там он найдет железную палочку и бутылку водки — палочкой он должен дважды провести по мертвому телу, вставить вновь глотку и сердце и раненные места полить водкой; тогда он, Илья, опять оживет и будет иметь власть достать клад, который сделает их богатейшими людьми на земле. Отдав эти распоряжения, Илья разделся и лег на одеяло. После некоторого колебания Василий убил Илью ударом ножа в горло, причем тот не защищался, а только скрежетал от боли зубами. Затем Василий с трудом вырезал горло и сердце Ильи; убийца копал до рассвета, но ни палочки, ни бутылки не нашлось. Когда он отчаялся добиться результатов, он вставил убитому горло и сердце и тайком, никем не замеченный, вернулся в казармы. Следствие выяснило, что Василий говорил правду. Илья рассказывал нескольким товарищам о своем сне и о намерении достать клад, принеся себя в жертву, а на трупе не было найдено никаких следов сопротивления.
Колдовские обряды (грав. XVI в.)
Жертва Ильи являлась как бы искупительной и очистительной жертвой духу земли, хранителю кладов.
В XVII–XIX веках в своих ночных похождениях воры, по поверью, добивались необычайных успехов при помощи сердца новорожденного или невинного ребенка или его крови, или же посредством вырезанных из материнской утробы детей. Это суеверие было причиной нескольких убийств невинных детей или женщин, готовящихся стать матерями. Следующие факты, выбранные из следственных актов, могут служить для освещения и объяснения суеверия, до сих пор еще живущего в народе… Когда после Тридцатилетней войны люди одичали, на Нижнем Рейне бродило много воровских шаек. 7 октября 1645 г. Генрих Еркеленц, бедный крестьянин, женатый меньше года, шел из своего одиноко стоявшего жилья в Ангермунд, чтобы купить там масла и еще кое-какие мелочи. В лесу на него напали два разбойника. «Я беден, — сказал он, — моя жена скоро родит, и я должен купить для нее самое необходимое». Разбойники… сказали: «Ты получишь обратно свои деньги и еще 100 гульденов, но за это ты должен привести нам свою жену…» После некоторого колебания одичалый крестьянин соглашается на сделку. Он рассказывает жене, что он продал свой домишко за 100 гульденов и, когда она начинает упрекать его за это, заманивает ее в лес под предлогом, что он там откажется от продажи. Женщине делается страшно, но она идет с ним, тайно попросив своего брата следовать за ней. Еркеленц с одним разбойником подходит к ней, а другой стоит, прислонившись к дереву. Разбойник подает тяжелый кошелек; ее муж хватает его и отбегает с ним в сторону, а несчастную жертву увлекают сильные руки разбойника. Она кричит, она вырывается, но всякое сопротивление тщетно. Ее привязывают к дереву, предварительно заткнув рот, раздевают ее, и старший разбойник вытаскивает большой острый нож, чтобы вскрыть ей живот. Вдруг раздается выстрел, и один из разбойников, которому пуля попала прямо в сердце, падает, обливаясь кровью. Другого разбойника брат женщины валит на землю, связывает и отводит в Ангермунд. По судебному приговору 12 октября разбойнику сперва рвали тело раскаленными щипцами, а потом заживо колесовали снизу вверх перед Ритингерскими воротами в Дюссельдорфе. Еркеленш повесили. Разбойник был присужден к такому тяжелому наказанию, потому что он сознался, что они с товарищем, кроме других преступлений, вырезали из утробы матери двух младенцев и вырвали у них сердечки. Если бы им удалось добыть еще третье сердечко, то они владели бы таким волшебным средством, которому никто не мог бы противостоять; они могли бы по желанию тогда делаться невидимыми и совершать другие дьявольские преступления.
Колдовство (старинная гравюра)
Уже новое время дает нам ужасный пример веры в магическую силу неродившихся еще детей. В середине XVIII столетия в Байрейте был казнен седельщик, который был уверен, что человек сможет летать, если он съест девять экземпляров сердца неродившихся детей. Для этой цели он успел убить восемь беременных женщин, вырезать и съесть еще трепещущие, теплые сердца. Так же печальны и сообщения из Нюрнберга [21] от 1577 и 1601 гг.
У воров и разбойников предохранительным средством считались сердца неродившихся еще детей, сырые, только что вырезанные из утробы матери и тела ребенка; их разрезали на столько кусков, сколько было участников, и каждый из них съедал по куску. Кто таким образом отведал 9 экземпляров сердца, тот мог быть уверенным, что его не поймают, какое бы воровство или другое преступление он ни совершил, а если, вследствие какой-нибудь случайности, он и попал бы в руки своих противников, то мог сделаться невидимым и таким образом снова спастись. Но дети должны были быть мужского пола, девочки не годились для этого. В середине XVII столетия весь Эрмеланд держала в страхе шайка атамана — короля Даниила, как его звали свои, и Кира-дьявола из ада, как его прозвали в народе. Когда разбойники были, наконец, переловлены, они сознались, что уже убили для этой цели 14 беременных женщин, но только в меньшинстве находили детей мужского пола. Существовали не только средства, спасавшие от земного правосудия, но и такие, которые успокаивали совесть. Если кто-нибудь убивал другого, то он должен был только отрезать кусок мяса своей жертвы, поджарить и съесть; тогда он уже никогда не вспоминал о своем преступлении.
В Гольвеге за Вилисгофом у Зюхтельна (Германия) стоит среди густого кустарника крест с надписью: «14 марта 1791 г. здесь от разбойничьей руки погибла жестокой смертью Анна-Маргарита Терпортен в возрасте от 9 до 10 лет». Крест напоминает об убийстве одной маленькой девочки из Зюхтельна, совершенном в конце прошлого столетия. Убийца совершил свое преступление потому, что ему сказали, что всякий, у кого есть сердце невинного ребенка, может безнаказанно красть. Вскоре после того, как нашли труп, преступника изобличили, отрубили ему голову в Юлихе, а его труп подвергли колесованию. Говорят, что ребенка видели в лесу с незнакомым евреем, и так как было вырезано сердце, то решили, что это ритуальное убийство… Три месяца преследовали евреев во всех окрестных местностях, пока нашли настоящего виновника. Один из детей убийцы стал носить шпильку и колечко убитой девочки. Таким образом выяснилось, что убийца — каменщик, работавший поденно обыкновенно в Анрате, но довольно часто работал также и здесь, в Зюхтельне… Он сознался, что совершил убийство по собственному почину, потому что думал, что если у него будет сердце невинного ребенка, то он сможет безнаказанно воровать.
12 декабря 1815 г. на лобном месте в Гейде, в Нордердиткаршском округе, был казнен Клаус Дау за то, что убил троих детей и съел их сердца. Он думал, что, съев сердца семи детей, сделается невидимым.
В ночь под новый год 1864 г. в Эллервальде близ Эльбига была убита Елизавета Церникель… Из ее живота был вырезан кусок мяса 9 дюймов ширины и такой же длины. Долго не находилось никакого следа преступника, пока вечером 16 февраля 1865 г. не был арестован рабочий Готфрид Даллиан из Нейкирха при попытке совершить кражу; при нем нашли странную свечу, состоявшую из довольно жирной массы, с фитилем в середине и заключенной в жестяную трубку. При допросе разбойник во всем откровенно сознался. 31 декабря он задумал только воровство; но громкие крики Церникель о помощи заставили его приглушить ее ударами дубинки… После того, как он все уложил, он вырезал из трупа кусок мяса, который дома поджарил. Из вытопленного человеческого жира, с прибавлением говяжьего сала, он сделал воровскую свечу; оставшиеся же выжарки он съел. 23 июня 1865 г. суд присяжных в Эльбинге приговорил его к смерти. Подвинуло Даллиана на преступление известное ему по рассказам поверье, что приготовленная из жира убитого свеча или лампочка не гаснет ни от какого сквозняка; ее можно погасить только молоком; кто имеет ее при себе, делается невидимым, тогда как все живое кругом погружается в глубокий сон. Таким образом, она охраняет вора во время его работы. А если убийца вырежет кусок мяса из тела своей жертвы, изжарит и съест его, то совесть его будет спокойна, и он никогда не будет вспоминать о своем злодеянии.
Германская пресса сообщает следующее по делу об убийстве, которое совершил рабочий Блифернихт из Заги, представший пред судом присяжных весною 1888 г. в Ольденбурге: «По показанию двух свидетелей Блифернихт был убежден, что тот, кто поест мяса невинной девушки, может делать все, что угодно, и никто не сможет привлечь его к ответственности. Он убил двух девочек шести и семи лет; у одного из трупов было совершенно перерезано горло, вскрыт живот, так что вывалились кишки, легкие и печень. Большой кусок мяса был вырезан из седалищной области, и его нигде нельзя было найти, — оказалось, что изувер съел его».
В России преступники также не отступали и перед убийствами, лишь бы добыть воровские свечи. В апреле 1869 г. Кирилл Джус убил в Вуйковичском лесу Владимир-Волынского уезда мальчика и содрал у него кожу с живота; но шелест листьев тревожил его, и он убежал из леса. В 1881 г. два парня 18–19 лет убили для той же цели крестьянина в Чембарском уезде Пензенской губ. В 1887 г. Ефим Землянин в Белгородском уезде Курской губ. задушил девушку в лесу и приготовил из ее жира свечу: перед этим он и двое его товарищей три раза покушались на такое же преступление, но неудачно. Убийца был обнаружен только семь месяцев спустя; по подозрению в воровстве у него был сделан обыск и найден узел с вареным мясом; платок, в котором оно было завернуто, принадлежал убитой девушке. В 1896 г. двое крестьян Коротоякского уезда Воронежской губ. убили двенадцатилетнего мальчика, чтобы вылить свечу из его жира.
Несколько смягченную форму этого суеверия мы находим в Нижегородской губернии: кто хочет сделаться колдуном, тот должен отрезать палец от левой ноги замужней женщины. Так поступил в начале 80-х годов XIX в. крестьянин Фокин.
Часто очень трудно, а иногда и невозможно установить границу между суеверием и помешательством, тем более, что и то и другое мы встречаем иногда одновременно у одного и того же лица. Но, в общем, можно сказать, что у отдельных лиц суеверные представления возникают под влиянием воспитания, окружающей среды, чтения и только изредка являются уже выводами из действительно случившегося; причиной же безумия, напротив, бывает или наследственное предрасположение или сильное потрясение тела или души (телесные потрясения — падение, поранение, невоздержанная жизнь; душевные — следующие одно за другим несчастия). Живое религиозное чувство, без всякой нечистой примеси, выявляет нам человека как образ и подобие Божие; но, с другой стороны, — а эта сторона для нас здесь только и важна, — когда к нему примешивается суеверие или помешательство, оно может вызвать ужасающие поступки.
Приведем здесь несколько фактов, которые можно охарактеризовать частью как «суеверие у помешанных», частью — как «религиозное помешательство».
В 80-е г. XIX в. один приказчик, 27 лет, страдавший манией преследования, был помещен в больницу для душевнобольных в Кадильяке (Франция), где он успокоился и начал работать. Однажды он, встретив в коридоре слабого, больного старика, раскроил ему железной палкой череп, вынул мозг, часть его съел тотчас же, а остаток спрятал в своей комнате. На расспросы сознался, что это сделал он, и заявил, что не отказывается от своего намерения съесть остальное. Затем пять лет он прожил спокойно; но потом, находясь однажды вместе с врачами в анатомическом театре учреждения и воспользовавшись моментом, когда за ним не наблюдали, он схватил мозг и стал с жадностью пожирать его. Его снова перевели в отделение «буйных» и часто его заставали за тем, что он поедал мозг птиц, которых ловил на дворе. Мания преследования перешла у него в другую манию. Поняв, что он душевнобольной, он решил, что можно вылечиться и обновить свой мозг, съедая мозг других.
Родившаяся в 1794 году дочь крестьянина из Вильдисбуха, Маргарита Петер, с детства склонная к болезненно-религиозной мечтательности, окончательно была сбита с толку мистиком Яковом Ганцем; и 13 марта 1823 г. она вместе со всей своей семьей так усердно сражалась топорами, ломами, косами с сатаной, что в нескольких местах провалился пол. 15 марта она объявила: «Чтобы победил Христос, а сатана был окончательно побежден, должна быть пролита кровь!» Затем она схватила железный кол, силой привлекла к себе своего брата Каспара, и со словами: «вот видишь, Каспар, злой враг хочет твоей души» — нанесла ему несколько ударов в грудь и в голову, так что полилась кровь. Каспара уводит отец, удаляется и еще кое-кто. Оставшимся она сказала: «Должна быть пролита кровь. Я вижу дух моей матери, которая приказывает мне отдать жизнь за Христа. А вы хотите ли принести свою жизнь в жертву за Христа?» «Да», — ответили все. Ее сестра Елизавета кричит: «Я с радостью умру для спасения души моего отца и моего брата. Убейте меня, убейте меня!» — и бьет себя по голове деревянной колотушкой. Маргарита колотит железным молотком свою сестру, ранит шурина Иоганна Мозера и приятельницу Урсулу Кюндиг и приказывает присутствующим добить Елизавету. Елизавета умирает без единого стона со словами: «Я отдаю свою жизнь за Христа!». Затем Маргарита говорит: «Должна быть пролита еще кровь. В моем лице Христос пору шлея своему Отцу за много тысяч душ. Я должна умереть. Вы должны меня распять». Молотком она ударила себя в левый висок, так что потекла кровь. Иоганн и Урсула наносят ей еще удары, делают бритвой крестообразный надрез на шее и на лбу. «Теперь я хочу, чтобы вы пригвоздили меня к кресту, и ты, Урсула, должна это сделать. Поди ты, Цези (сестра Сузанна), и принеси гвоздей, а вы пока приготовьте крест.» Руки и ноги жертвы пригвождаются к кресту. Силы опять изменяют распинающей.
«Дальше! Дальше! Пусть Господь укрепит твои руки! Я воскрешу Елизавету и сама на третий день воскресну.» Снова раздаются удары молотка: в обе груди жертвы вколачиваются гвозди, также в левый локоть, затем Сузанна приколачивает и правый. «Я не чувствую никакой боли. Будьте только вы сильны, чтобы победил Христос». Твердым голосом приказывает она пробить ей гвоздь или вонзить нож через голову в сердце. В диком отчаянии бросаются на нее Урсула и Конрад Мозер и разбивают ей — первая молотком, второй долотом — голову. В воскресенье, 23 марта, приверженцы Маргариты пришли на богомолье в Вильдисбух. Один соскреб кровь с постели, выломал кусочек штукатурки, запятнанной кровью, из стены комнаты и старательно завернул эти реликвии.
Воспроизведено точно по сохранившимся в Цюрихе документам. К сожалению, автор много повредил своей книге богохульными нападками на Библию, особенно на Ветхий Завет, и на христианскую религию.
«Святые мужи» в Хемнице, в Саксонии, общество которых было учреждено религиозно настроенным сапожником Фойгтом (дело происходило в 1865 г.) были настолько жестоко-благочестивы, что они уговорили двух матерей из своей секты убить своих больных детей, потому что они были «одержимы дьяволом».
Вот факты, которые приводит в своей книге знаменитый Ламброзо.
Две сестры в Бриансоне, одна 45, другая 47 лет, были богаты, у них не было другого дела, кроме посещения церкви. Однажды утром старшая сестра объявила младшей, что Бог явился ей во сне, чтобы в знак своей любви к нему она принесла себя в жертву. Сестра находит это совершенно правильным, соглашается принести себя в жертву Богу, дает себе отрезать бритвой руки и ноги и умирает, восклицая: «Иисус, Мария!» Сестра собирает ее кровь как реликвию, заботливо убирает и украшает тело убитой, потом идет к нотариусу, которому рассказывает о своем сне, об убийстве сестры и составляет завещание, по которому все ее ценные бумаги должны быть сожжены.
Некий Курзин, очень религиозный человек…убил своего семилетнего мальчика в уверенности, что приносит угодную Богу жертву… «Мысль, что весь род людской должен погибнуть, так мучила меня, что я не мог спать. Я встал, зажег лампаду перед иконой Христа и стал молить Бога спасти меня и мою семью. Тогда мною овладела мысль спасти моего самого красивого и лучшего сына от вечного проклятия». Так рассказывает он о своем преступлении. Заключенный в тюрьму (после того, как он убил ребенка), он отказался от пиши и умер голодною смертью.
Поразительно сходные с этими факты сообщают о русских сектах. Русские старообрядцы распадаются на две большие группы — поповцев и беспоповцев. Последние верят, что конец мира близок, что царство антихриста уже настало. В связи с этим некоторые считали священной обязанностью отправлять на небо невинные души новорожденных; другие выказывали свою любовь к друзьям и родственникам, избавляя их от естественной смерти. Нередко случалось, что целые семьи, даже целые деревни принимали решение принести себя живыми в жертву Богу. Крестьянин Ходкин (при Александре II) уговорил около 20 человек умереть вместе с ним голодною смертью в пермских лесах. В XVIII ст. некоторые предпочитали крещение огнем — самосожжение. Даже в XIX столетии совершались такие ужасы… Так, сжег себя сам в 1883 году, при пении псалмов, крестьянин Жуков. Ещечаше, может быть, встречается… кровавое крещение; обычно родители таким путем пытаются охранить своих детей от искушений князя тьмы. Так, в 1847 г. один крестьянин Пермской губ. решил открыть врата небес сразу всей своей семье; но топор выпал у него из рук раньше, чем ужасное дело было сделано; и крестьянин сам явился с сознанием к властям.
Другой крестьянин Владимирской губернии, привлеченный к суду за убийство своих двух сыновей, показал, что он хотел охранить их таким образом от греха; в тюрьме он отказывался от пищи, чтобы последовать за своими жертвами… В 1870 году один крестьянин задумал повторить принесение в жертву Исаака. Он привязал своего семилетнего сына к скамье и вскрыл ему живот; затем он стал на молитву перед иконами. «Прощаешь ли ты меня?» — спросил он умирающего ребенка. «Я прощаю тебя, и Господь отпустит тебе», — отвечала жертва, заранее наученная такому ответу. Одесский суд за один только 1879 год рассматривал дела о самоистязании, распятии, самосожжении и увечье — все по религиозным побуждениям.
Мистические, близко стоящие друг к другу, секты хлыстов и скопцов не принадлежат, собственно, к раскольникам. Радения хлыстов, или, как их еще называли, «людей божиих», с внешней стороны очень похожи на собрания «пляшущих дервишей» в Каире и Стамбуле. Большинство хлыстов причащалось только водой и черным хлебом; однако, согласно целому ряду свидетельств, некоторые употребляли мясо и кровь новорожденного, а именно первого мальчика, рожденного избранной в «Богородицу» «святой девой» после экстатически-непристойного празднества, следующего за ее избранием. Если от такой «Богородицы» родится девочка, то она в свою очередь предназначается в «непорочные девы», но если родится мальчик, «Христосик», то в восьмой день после рождения он приносился в жертву. Из сердца и крови, смешанных с мукой и медом, приготовлялся хлеб для причастия, и это называлось «причаститься кровью агнца».
Немецкий ученый Гакстгаузен в 1847 г. сообщал еще о другом способе, каким скопцы и хлысты добывают нужное им для своего причастия. У 15-летней девушки, которую к этому склоняют всевозможными обещаниями, отрезают левую грудь; девушка сидит в это время в ванне с теплой водой. «Отрезанная грудь разрезается на блюде на мелкие куски, которые съедаются присутствующими членами общины. После этого ванна с девушкой ставится на близ стоящий алтарь и вся община дико пляшет вокруг нее и поет… Вышеупомянутое мною лицо знало нескольких таких девушек, которых почитают как святых, и говорит, что в 19–20 лет они выглядели 50-60-летними старухами; обыкновенно они умирают до 30 лет. Впрочем, говорят, одна их них была замужем и имела двоих детей». [22]
Но неужели христианская религия ответственна за подобные мерзости?
Следующие факты можно рассматривать как возврат к язычеству или как пережитки языческих времен. Приблизительно в 200 верстах от Казани лежит село Старый Мултан, жители которого считаются православными, в селе церковь и священник. В 1892 г., вследствие неурожая, начался голод и тиф, явились опасения холеры. Мултанцы стали сомневаться в истинности своей веры и решили умилостивить неземные силы жертвами. Принесенные в жертву животные не помогли. Тогда местный ведун получил откровение, что требуется «двуногая» жертва (курбан), т. е. человеческая. В селе жил человек из другой округи, у которого не было тут ни друзей, ни родных. 4 мая 1892 г. несчастного приташили на съезжую; там его раздели, привесили за ноги к потолку и пятнадцать человек принялись колоть обнаженное тело ножами. Кровь, вытекавшую из ран, заботливо собрали, прокипятили, и ее выпили приносившие жертву. Легкие и сердце также были съедены. В жертвоприношении участвовали сельский и церковный старосты и местный урядник (полицейский). Крестьяне настолько были уверены в правомерности своего поступка, что и не старались скрыть убийство, и власти скоро узнали о нем. Через полтора года судебный процесс был закончен, и участники ритуального убийства были присуждены к долгосрочной каторге.
В Минской губ., в Новогрудском уезде, во время холерной эпидемии крестьяне хотели заживо похоронить священника; он спасся только тем, что вымолил у своих прихожан отсрочку, чтобы приготовиться к смерти.
В августе 1855 г. крестьяне дер. Окоповичи во время такой же эпидемии бросили, по совету фельдшера Казаковича, старуху, Люцию Манькову, живою в могилу, в которую опущены были уже трупы умерших, и заживо закопали свою жертву. В августе 1871 г. в дер. Торкачи той же участи чуть было не подверглась больная баба. Муж и зять подоспели вовремя и спасли ее, но есть предположение, что вместо нее принесена была в жертву другая больная и одинокая женщина. Все деревенское начальство разделяло общую уверенность, что избавиться от холеры можно, похоронив живого человека. В Туруханском крае Енисейской губ. в 1861 г. крестьянин П., русский по происхождению, похоронил заживо девушку, свою родственницу; он был уверен, что этой жертвой спасет себя и свою семью от господствовавшей эпидемии. Самоед Ефрем Пирерка на Новой Земле задушил зимой 1881 г. во время голодовки девушку Саваней, чтобы, как он откровенно признался, принести жертву черту, потому что бог, в которого он верит, не помог ему, когда он голодал. Потом он сделал деревянного идола и хотел принести ему в жертву своего товарища по юрте Андрея Табарса; он уже набросил ему петлю на шею и только заступничество жены Пирерки спасло Андрея.
Пережитком того же суеверия является погребение живыми животных, как это имело место в Новогрудском уезде во время холеры и в Грязовецком уезде Вологодской губ., по случаю падежа скота, причем здесь раньше бабы опахали деревню. Впрочем, здесь во время опахиванья принесены были также, как полагали, человеческие жертвы.
Г.Л.Штрак [23] . Кровь в верованиях и суевериях человечества. — СПб.: София, 1995.
1
Будущий император Август (23 г. до н. э. — 14 г. н. э.)
2
Первый триумвират (лат., союз трех мужей) — соглашение между Цезарем, Крассом, Помпеем в 60 г. до н. э.
3
Сословие в древнем Риме
4
Вилла императора Тиберия (дяди Германика, отца Калигулы), на которой он провел свои последние годы.
5
Должность в древнем Риме
6
Разновидность гладиаторов
7
Офицерский чин
8
Брат Домициана.
9
Отон — римский император (69 г. н. э.)
10
Радульф Глабер (ум. в 1050 г.) — французский хронист XI в., оставил книгу «Пять книг истории своего времени».
11
Господарь — титул правителя в средневековой Валахии (Румынии) и Молдове (Молдавии)
12
Влад-Сажатель на кол назывался по-румынски Владом Дракулом (черт), турки же называли его «чепешем», что означает палач.
13
Проходила по нашумевшему в то время процессу Лувьерских монахинь.
14
Придворная должность.
15
Ш.Г.Сансон — дед автора записок Г.Сансона.
16
Автор очерка Иван Дмитриевич Путилин (1830–1893), знаменитый русский сыщик, 1854–1889 — на службе в полиции, 1866–1889 — первый начальник вновь учрежденного управления сыскной полиции при петроградском обер-полицмейстере.
17
Автор, И.Д.Путилин, в то время работал начальником петербургской сыскной полиции.
18
Н.Плешко — автор воспоминаний, работал судебным следователем и помощником окружного прокурора при царском, гетманском и деникинском режимах. В 1920 г. эмигрировал в Германию, где и были написаны эти воспоминания
19
Книга написана в 70-е годы XIX в.
20
Восстание сипаев в 50-е годы XIX в. (освободительная война против английских колонизаторов).
21
Нюрнбергский палач Мейстер Франк колесовал в 1577 году в Бамберге убийцу, который зарезал трех беременных женщин; в 1601 году он казнил изверга, убившего двадцать человек, между ними несколько беременных женщин, которых он потом вскрывал, отрезал детям ручки и делал из них воровские штучки.
22
Все ужасающие сообщения источников о радениях у многих новейших исследователей вызывают недоверие. Если относительно далекого прошлого могут быть еще споры, то теперь изуверские действия, безусловно, не имеют места.
23
Штрак — немецкий ученый XIX — нач. XX в. Первое издание книги -1891 г.